Феликс Максимов - Игра
Венценосные содомиты без интереса напоказ кокетничали, словно повторяли что-то виденное в пьесе или вычитанное из книги, лицо Изабеллы было загримировано печалью и добродетелью. Вывели Воллеса, и спросили, признает ли он короля Эдуарда, но бунтарь крикнул по-французски
- Поцелуй меня в зад - и положил с готовностью голову на плаху. Палач занес меч, и тень лезвия пала на шею Вилли. Поднялся Эдуард и сказал лениво:
- Пусть убирается на все четыре стороны, он не интересен мне.
Недовольные, зрители разошлись лишь через полтора часа. Недоволен и раздражен был и Вильям Воллес - казалось, он готов судиться с королем за то, что его лишили законного права быть подвергнутым отсечению головы.
Я успел услышать, как Изабелла с жаром втолковывала королю:
- Ваше Величество! Вы поступили опрометчиво! Если бы его убили, у шотландцев была бы жертва, мертвый герой. У них был бы стимул к борьбе, ваше величество!
Король, позевывая, отнекивался.
Я терялся - на площади и окрест разгуливал театр теней. Небо и белесые перья облаков в нем были настоящими, лесной туман, кравшийся по улицам и подножиями домов - был живым, деревья были плотны, мир вокруг не был декоративен, но насельники его - люди почему-то казались мне призраками, равнодушными и зубоскальными по отношению и к греху и к правде, и к жизни и к смерти.
Вечером мы кутили, бражничали словно от страха, и страх проходил.
Была Ноэми. Она сидела у меня на коленях, и я хмелел, с торжеством глядя на Луиса - он отвечал мне усмешкой, словно поощряя, и я обладал тайно текучим телом Ноэми, ее быстрыми, как форели, коленями, ее волосами, подобными гречишному меду.
К нашему столу подсел полноватый человечек в болотном плаще, представился Бартоломеусом, лекарем, завел разговор так, словно мы вчера побратались. Весопляс угрюмо шепнул мне:
- Тот самый.
- Кто?
- Тот самый лекарь, из инквизиционного трибунала Глазго, который осматривал ведьму.
Мне уже было все равно.
Весопляс вышел из кабака, незаметно исчезли Плакса и Корчмарь. Вскоре хитрая Наоми стала жаловаться на головную боль.
- Я пойду наверх, Даниель. Я лягу. Не напейся здесь, смотри. Ты слышал: я лягу!
Поднимаясь по лестнице, она так высоко прихватила подол, что серпом сверкнула млечная кожа бедра.
- Замечательный экземпляр. Поздравляю, - зашелестел Бартоломеус - я хотел еще выпить, и подняться наверх - но почему-то не мог ни того, ни другого.
А Бартоломеус рассказывал о своем учении и скитаниях, и о том, как путешествовал некогда с цыганским табором по выкошенным чумою землям Малегрина. И как однажды осенней ночью на табор напал нагой всадник, которого глупые кочевники приняли за дьявола, и лишь он один, бесстрашный студиозус, не потерялся и метнул камень…
Рубец на виске моем, оставленный некогда пущенным камнем был скрыт волосами.
Я усмехнулся про себя, как странно судьба тасует людей и как я, разъеденный любовным соком и сомнениями, не похож на того голого отрока на свирепой полудикой лошадке, которого цыгане называли Мануш-Лоло, сатаной. Мы славно поболтали с лекарем - среди прочих полупрозрачных жителей, он был одним из живых.
.
Ночь не прошла без неприятностей. Вскоре в кабак ввалился Весопляс - видимо по дороге успел еще где-то хлебнуть и задраться - куртки не было, а рубаха от души разорвана на плечах.
- Их точно посадят, Даниель!
Новости были оглушительны. Мои негодяи - Плакса, Корчмарь и Смерд устроили в королевской резиденции пьяный дебош. Сначала они просто шатались по улицам в обнимку, барабанили в ставни и орали, как старьевщики:
- Меняем старые веры на новые! Кому тряпья?!
Из заведений их выводили с почтением. В каком-то борделе, где и сами девки были такие же как все - ненастоящие, Плакса, соскучившись, спер трехрожковый подсвечник и дирижируя добычей пятился впереди процессии.
Тут ему вспомнилось, что он монах и должен печься о душевном здравии паствы и поглаживая пузо, завел проповедь о воздержании и аскезе, подсвечником он грозил на юго-запад и кричал:
- Вот он свет с востока и Звезда Вифлеемская! Покайтесь, несмысленные, ибо наги родились, наги и помрете!
Смерд зарыдал не в шутку. И как-то сразу из крестьянина послушного стал крестьянином мятежным. Было произведено топтание шапки, прислонившись к свинарнику, Смерд взревел:
- Мочи нет! Петуха им пущу, мочи нет!
Понятное дело, Корчмарь полез умничать, вспомнил такой хрестоматийный вздор, как потрава посевов дворянскими охотами, право первой ночи и выкармливание борзых щенков грудями дворовых баб.
Короче, непонятно каким образом миновав стражу, бузотеры прорвались в покои королевы-матери. Причем Корчмарь струсил и ограничился тем, что встал под окном и, мочась на клумбу, как теленок, монотонно звал:
- Мать! Мать! Выходи, Мать!
Плакса же, дирижируя подсвечником, стал укорять старуху, хлопавшую глазами в постели. Он бормотал что-то о грехе, и дабы освободить ее от греха чревоугодия умял под шумок целую дыню и горсть конфет - тянучек.
Перепуганная королева опомнилась и послала их, дальше, чем Господь.
И что же ты думаешь, моя милая, Весопляс ошибся - никто их не задержал, а наоборот угостили чем смогли и отпустили с миром, скорее всего их приняли за дураков, венценосные птицы любят юродов и лунатиков.
К утру все трое заявились в кабак притихшие и довольные.
Я уже собрался идти к Ноэми, но Весопляс задержал меня:
- Шутки шутками, но я подслушал кое-что еще. Епископ Кентербери давно хочет собрать на совет всех иерархов Англии, Шотландии и Ирландии, посылал прошение о соборе, но только сегодня дождался бумаг из Папской курии. И знаешь, что ответил этот старый осел в митре?
- Ты не выражайся…
- Хорошо. Так вот, в булле Папы стояло ровно три слова: Не мое дело. И подпись - Клемент V. Каково?
Я начал раздражаться.
- Послушай, Весопляс, пропусти меня, я не желаю отвлекаться на твой вздор.
- Но…- юноша вздрогнул - но, господин мой… Это - наш шанс. Курии плевать на Британию. У вас есть полномочия, а у них - равнодушие. Возьмите это дело в свои руки. Епископ Кентербери должен получить свои документы… А вы - власть. На первых порах я ответственность возьму на себя.
Каюсь, я выпил, и потому мне хотелось помучить его:
- Ты толкаешь меня на подлог? Ну и гаденыша же я считал своим другом. Кто бы мог подумать - вшивый недокормыш, комедиантишка, и туда же, в политики. А ну как я сейчас кликну стражу и расскажу им не только об этом, но и о других твоих грешках… А знаешь о каких, красавчик? Может, мы у Плаксы спросим? Или у Архипиита Кельнского? Который подарил тебе псалтерион… Интересно узнать, чем ты зарабатывал в Авиньоне? Как читал на ночь каждому прелату, который тебе платил!
Мне показалось, что с лица, знакомого смазливого лица Весопляса в один миг чулком сползла кожа. Он метнулся вон и я забыл о нем, словно задул свечу.
В ту ночи я лег с Ноэми.
Текла любовь моя, как текут вздохи, и отдал я глазам коня поводья.
Владычица моя меня избегает, но иногда она щедра при беглом случае. Поцеловал я ее, ища себе отдыха, но лишь сильнее застонала сушь в моем сердце, и была душа моя, как сгоревшие сухие травы, в который бросил бросающий головню.
О, жемчужина Китая, прочь! Я богат полынью Андалусии.
Будь древом Моисеевым, на которое нисходила Троица, расцветшим за одну ночь, кобылицей Магометовой и подвеской афганской на щеке царицы Балкис - я и то бы похитил тебя, у шестого ребра утаил бы тебя, и пытчику не выдал бы, и кату бы рассмеялся и презрел судейских.
Стопы твои розовы, как раковина сицилийская, цикута на уздечке языка твоего, проникающего.
Стань ты прядильщицей или обмывальщицей мертвецов, стань ты прокаженной у столба храмового, полольщицей, чье лицо испечено солнцем в чернь, бесноватой, что заперта в нечистотах и смятении своем - и здесь я не покинул бы тебя и струпы любил бы столь жарко и сладко, как и родинку твою на груди наполненной!
Будь ты единокровной сестрой моей, мужа не знавшей, будь ты матерью, вскормившей меня сосцами, будь ты женою брата моего, чресла которой препоясаны целомудрием - я согрешил бы смертно и сочетал бы твои бедра с моими, и мерзостью украсил бы себя и тебя и звалась бы ты Маргарито - что означает “грехами украшенная”.
Ты рассвет июльский, сенокосный… Ты - стая горличья над теснинами горными вознесшаяся в сиянии крыл, ты - лепестки шиповника алого и белого в лесную заводь опадающие, ты - труба архангелова, поющая у губ моих на высокой скале в первый час утра королей.
Единобожие мое - губы твои, и отступничество мое - раздвоение груди твоей, и безверие мое - лоно твое.
Хотел бы, чтобы разрезали сердце мое, и ввели бы тебя в кровоточащее, а потом в груди сокрыли бы.
Будь в сердце моем, пока я жив, а когда умру я, поселись в оболочке его, во тьме могил.
Приближается возлюбленная ко мне по острию стекла и тело ее свет, и пряди ее - знамя полуденное и плоть ее поет, как хор монастырский, и трава девясил меж сосцов ее и мучит меня властный голос лона ее, колокольная казнь крушит кости мои и нет от нее избавления.