Фредерик Бегбедер - Уна & Сэлинджер
– В сущности, ты всего лишь старлетка…
– Ох, заткнись, Проклятый Поэт! Нет, я просто боюсь этой долгой жизни впереди, я не знаю, что с ней делать. Мне кажется, будто я стою над пропастью. Вот ты точно знаешь, зачем тебе твоя жизнь?
Она стояла, облокотившись на парапет над ревущим океаном, и словно вглядывалась в свое бесконечное будущее, словно океан был грохочущим грядущим и оно обрушивало на нее злые волны, вздымая гребни пены.
– Да, я знаю, что хочу написать Великий Американский Роман, – сказал Джерри. – И ничего другого мне не надо. Я хочу соединить эмоции Фицджеральда, лаконичность Хемингуэя, неистовство твоего отца, четкость Синклера Льюиса, цинизм Дороти Паркер…
– Ты, однако, высоко метишь.
– То-то и оно: скромнику лучше избрать другое ремесло, не писательское.
– И все-таки ты забыл упомянуть лучшую.
– Кого?
– Уиллу Кэсер.[54]
– О да. Я самонадеян, но не до такой степени! Она и сестры Бронте непревзойденны.
– Ты будешь писать для меня роли?
– Да. Роли злой девчонки, которая не знает, чего хочет в жизни. Я не удивляюсь, что ты хочешь играть в театре, ты ведь отлично ломаешь комедию.
– Вот как?
– Да; ты прикидываешься простушкой, а на самом деле ничего подобного.
– Дурак! Я просто не люблю дуться, как ты.
– Твоя грусть… она все-таки прорывается, всегда находит выход. Вот в чем твоя прелесть: ты все время улыбаешься, но твои глаза зовут на помощь.
Уна переменила тему. Не девушка, а боевая машина. Ужас, подумать только, до чего несправедливо, что шестнадцатилетние девушки всегда более зрелы, чем парни двадцати двух лет.
– Чтобы писать, тебе надо будет найти спокойное место за городом, – продолжала Уна. – Вот мой отец пишет в хижине в дальнем углу своего сада.
– Да ну?
– Конечно. Он терпеть не может журналистов и нигде не бывает. Писатель не живет светской жизнью, он запирается в своем домике и работает, иначе это не писатель, а шут гороховый. Выражение «нью-йоркский писатель» – оксюморон.
Она не сводила с него оценивающего взгляда. Всегда наступает момент, когда влюбленный мужчина чувствует себя как безработный на собеседовании. Он пытался зарабатывать очки каждой фразой. Улыбка Уны была для него все равно что выигрышный билет в лото. Ему приходилось сдерживаться, чтобы не закричать «Йесс!». Она отшвырнула сигарету в сад: через несколько секунд было уже невозможно различить ее в траве среди светлячков, превративших газон в галактику.
– Это нормально, что ты задаешься вопросами о своем будущем, – сказал Джерри, – но я-то не могу позволить себе такой роскоши. Ты забыла о войне. Наша страна посылает в Европу деньги и оружие, но этого мало, скоро начнут посылать людей, и меня убьют.
– Ты пойдешь на войну, солдатик? Защищать свободу? А вот мне плевать, свободна я или нет. Свобода меня не интересует. Я за рабство.
– Кончай пороть чушь, ты пьяна, что ли?
– О’Нилы никогда не пьянеют, – изрекла она, подняв указательный палец правой руки и бутылку в левой. – Ладно, не спорю, чуть-чуть. Откроем еще бутылку… и выыыыпьем за солдаааата свобоооды.
– Если будет война, я не стану отсиживаться у родителей, это точно.
– Ты мой герой. Я провожу тебя до парохода и помашу с пристани кружевным платочком.
На этот раз ее головка нежно прижалась к подбородку Джерри. Он пытался выглядеть твердыней, хотя чувствовал себя таким же хрупким, как эта шестнадцатилетняя нимфетка с неразрешимыми вопросами. Каждый раз, обнимая ее за талию в танце, он словно нажимал на выключатель: его ладонь на черной шерсти автоматически приоткрывала губки Уны, и чем крепче он сжимал ее бедро, тем шире раскрывался ротик. Очень удобная система. На улице пахло хот-догами, жареной картошкой, йодом морских водорослей, субботним вечером. Как милы эти двое, и до чего же мне нравится воображать их на террасе старого дома в Нью-Джерси, под луной, дробящейся вдали в океане… а я пишу, сидя по другую сторону океана, в Биаррице. Они прямо напротив, и я не могу на них насмотреться, пусть семьдесят лет отделяют меня от этого вечера 1941 года, пусть между нами Атлантический океан, пусть их нет в живых, я вижу, как они кружат в танце и целуются, словно кусают спелые плоды, истекающие соком… Целоваться и ссориться – таков секрет счастья. «Love is a touch and yet not a touch».
Любовь – это иметь и не иметь. Когда Вертер случайно касается ножки Шарлотты, он делает это не умышленно: это, так сказать, считается и в то же время не считается. Любовь рождается от невольной ласки, от неподвластного нам движения. Это как говорить с кем-то по телефону: человек здесь, хоть его и нет.
Любовь – это делать вид, будто вам плевать, хоть вам и не плевать. Искать себя, не находя. Такая игра, если усвоить ее правила, может занять целую жизнь.
Они танцуют медленный фокстрот. Редко бывает, что двое в медленном танце хотят одного и того же: обычно один из двоих хочет переспать с партнером, а тот вежливо дожидается конца песни, отворачивая голову…
Произошло странное событие. Описывая Джерри Сэлинджера и Уну О’Нил в Пойнт-Плезант, я решил передохнуть, включил телевизор и… что же я вижу? Пляж Пойнт-Плезант – опустошенный. Ураган «Сэнди» пронесся по этим местам. Доски настила, на котором Джерри поднимал Уну, разлетелись, как соломинки, и попадали кучами, как палочки в игре микадо, бассейны при коттеджах засыпаны песком, большое колесо упало на пляж, а лодки вынесло на крыши домов, забросило в сады, рядом с голубыми горками и поваленными деревьями; машины, поднятые водой на два метра, въехали в гостиные через окна; улицы превратились в озера. Посреди круглой площади стоит рояль, опрокинутый контейнер перекрыл дорогу. Все автомобили стали субмаринами, столбы линии электропередачи переломаны как спички. Странное совпадение: как раз когда я решил рассказать об «ударе молнии» в Пойнт-Плезант, на него обрушился циклон. В октябре 2012 года от антуража лета 1941-го ничего не осталось.
Через несколько часов, за которые опустели две бутылки белого вина и пачка сигарет, закружились обе головы, Джерри и Уны. Так часто бывает, когда влюбляешься впервые в жизни. Чувствуешь себя до того хорошо, что иссякают силы, и вдруг становится страшно оказаться не на высоте: вот тут-то и надо уйти. Уна заговорила, снова торжественно подняв вверх указательный палец.
– Солдат Сэлинджер, я никогда никого так не боялась, – сказала Уна. – У тебя лицо убийцы.
– Ты права: я тебя задушу, чтобы потом сожалеть о тебе… и томиться. Я обожаю томиться, это мое любимое занятие. Все мое детство прошло за ним. Я ни от кого не слышал похвал, когда был маленьким мальчиком, разве только «у него крепкие ноги».
– Это правда, у тебя крепкие ноги. А мы можем томиться вдвоем?
– Конечно. Добро пожаловать в Клуб Томящихся.
Под ее мраморной кожей пульсировали органы, текли по сложному переплетению труб и трубочек кровь, желчь и кислота, трепетали мускулы, нервы и кости за этим лицом; ему хотелось очистить ее, как грушу, увидеть обнаженные вены, изуродовать этого ангела, чтобы не быть больше пленником ее лица, сжевать, как резинку, ее живую плоть. Бесспорно, не стань Джерри писателем, он мог бы сделать блестящую карьеру серийного убийцы. (Он, кстати, кое-кого из них вдохновил.)
– Я тоже люблю томиться, – вздохнула Уна, крутя в руках бокал. – Когда ты уедешь на войну, я буду томиться в вечернем платье. Буду сидеть, вся такая строгая, с поникшей головой, и все станут меня утешать. Мой взгляд будет устремлен в пустоту, и доктор пропишет мне двууглекислый… как его… в общем, питьевую соду. Ах ты, паршивец, как же мне не терпится стать твоей вдовой!
Совершенно пьяные, они открыли друг в друге общую склонность к мрачному. Никто в ту пору слыхом не слыхал о готском юморе; Курт Кобейн и Мэрилин Мэнсон (два будущих читателя Джерри) еще не родились. Уна умела говорить странные вещи так, чтобы ни один мускул не дрогнул на ее лице. В конце концов, она была, возможно, права, готовясь в актрисы.
– Я произнесу душераздирающую речь на твоих похоронах, – продолжала Уна. – Тебя наградят посмертно. Все будут восхищаться моим верным сердечком. Сочувственно пожимать мне руку. Как же мне не терпится оросить слезами твою могилу, Джерри. А потом я выйду замуж за богатого бразильца, и в обмен на комфорт, который он мне обеспечит, ему достанутся моя юность и интеллектуальная аура дочери нобелиата………… (Десяти многоточий недостаточно, чтобы выразить последовавшее за этим неловкое молчание.)
– Ты все-таки мерзавка. Ах, как бы мне хотелось избавиться от твоего присутствия в моей жизни. Мне каждую ночь снится дивный мир, в котором ты не родилась. Каждая секунда моего существования стала адом, с тех пор как я встретил тебя.