Журнал «Если» - «Если», 2005 № 08
И тут я почувствовала, как меня распирает. У меня внутри сами собой возникли слова, которые так и просились наружу. Я знала, что я сейчас скажу, но думала: это пустяки, пустой треп, мираж, наподобие буфета в птичьей кормушке. Словом, я больше думала о ножах и вилках, которые собирала, когда у меня вдруг вырвалось:
— Если бы у него не было автоответчика, я бы никогда ни о чем не узнала.
Я и сама удивилась, что это сказала. Сказала — и сразу почувствовала, что мое лицо меня больше не слушается. Просто выдает все мои секреты!..
Бонни — та тощая девчонка, которая обвешана бижутерией, точно новогодняя елка — говорит:
— Автоответчика?…
— Да, — говорю. — Автоответчика, на котором студентки оставляют для него всякие сообщения.
Говорю, а сама чувствую, что никак не могу овладеть собственным лицом. Оно мне не подчиняется! Я даже губу прикусила, но подбородок все равно дрожал, и все это видели.
А Бонни уточняет:
— Ты хочешь сказать: он уже начал погуливать?
— Вовсе нет, — говорю. — Я совсем не то имею в виду… — Говорю, а сама пытаюсь вспомнить, что я хотела рассказать им о спящих мужчинах, о губах и поцелуях.
Но Лили — та, которая с завивкой — говорит:
— Черного кобеля не отмоешь до бела. Мужчины без интрижек жить не могут. Я всегда знала, что надолго его не хватит!
Это она-то знала — она, которая меняла мужчин как перчатки!..
Но Джоан — она из нас самая старшая — на нее прикрикнула.
— Заткнись! Ты, Лили, говоришь так только потому, что профессор не обратил на тебя никакого внимания. — Потом она поворачивается ко мне и добавляет: — Не расстраивайся, Гвендолин, Лили просто завидует. Я уверена, что твой профессор ни с кем не встречается. Он любит только тебя, любит до безумия. Разве не так, Гвен?…
Я отлично вижу, как Джоан подмигивает остальным, но сейчас для меня ее слова все равно что для корабля тихий порт в бурю.
— Да, — говорю я, быть может, чересчур громко. — Наш брак — это симбиоз. А студентки… Они звонят ему для того, чтобы предупредить, что не могут прийти на занятия, спросить насчет чего-то, что написал Аристотель, или договориться о частной консультации…
А Бонни говорит:
— О частной консультации? Это, значит, они к нему в кабинет приходят? Вот я и говорю…
Но Джоан и на нее рявкнула.
— Дайте человеку сказать…
А Лили тем временем расстилает на столах свои новые акриловые салфетки — те, французские, двухцветные, с бахромой и мягкой подкладкой. И бренчит, и звенит ножами и вилками, но молчит. Она молчит, а мне от этого молчания становится все хуже и хуже.
Я не знаю, отчего человек иногда начинает плакать просто ни с того ни с сего. Но когда я заплакала, Лили перестала звенеть посудой, а Джоан взяла бумажную салфетку, в которую собиралась завернуть ножи, и дала мне. Когда я вытерла глаза и высморкалась, она сказала:
— Бонни и Лили не хотели тебя обидеть, Гвендолин. Они вообще не имели в виду ничего такого, просто у них язык без костей. Мы все знаем, что проф тебя любит.
— Я тоже знаю, — отвечаю я. — Все дело в том, что он никогда ничего мне не говорит.
А в руках у меня было несколько вилок. Я сама не знала, что они все еще у меня. И я сжала их с такой силой, что наколола палец до крови. На коже выступила круглая красная капля, и я слизнула ее языком.
Никто не сказал ни слова. Они только смотрели на меня широко раскрытыми голодными глазами и молчали. Я не знала, что означают их взгляды, но они меня не успокоили.
Тогда я говорю:
— Я спрашивала и у моего лося, но он ничего не смог посоветовать. Что же мне теперь делать?
Но девчонки по-прежнему вели себя так, словно они меня не слышат, и я поняла, что напрасно упомянула о лосе. Слава Богу, в большинстве случаев люди просто не замечают подобные вещи. Они думают это что-то вроде… ну, выражение такое. «Я спросила у лося»… Просто такой оборот.
И все-таки я заметила, как Лили и Бонни переглянулись. Они как-то странно друг на друга смотрели, но что это значит, я сначала не поняла.
Но потом мне все стало ясно. «Он ей изменяет» — вот что означал этот взгляд.
В тот день я рано легла спать. Мне не хотелось ни о чем думать, и я решила — утро вечера мудренее. Когда я проснулась, умытое и яркое солнце светило вовсю. Рядом со мной свернулся клубком мой профессор, хотя вчера, когда я ложилась, его еще не было.
И тут такая меня взяла досада, что я вскочила, сорвала с него одеяло и закричала:
— Чему ты учишь? Чему ты учишь? Чему ты учишь?!
Я действительно крикнула это три раза, прежде чем он всхрапнул и сел на кровати.
— Эй, — говорит, — что случилось?
— Ничего, — отвечаю. — Только, во-первых, я тебе никакая не «Эй»; зови меня Гвендолин, ясно?… А во-вторых, я хочу знать, что ты преподаешь у себя в университете.
А он говорит:
— Какая тебе разница?
— Очень большая, — отвечаю. — Потому что, Богом клянусь, Эл: если ты не объяснишь, я покончу с собой.
— Я еще не проснулся, — говорит он, но я чувствую: передо мной никакой не Эл. Передо мной — неприступная крепость. Форт-Профессор или что-то в этом роде…
Тогда я вскакиваю, распахиваю свой шкаф, вытаскиваю оттуда целую охапку платьев, брюк, блузок на «плечиках» и прочего и швыряю все это на кровать. Потом начинаю рыться в этой куче в поисках чего-нибудь посимпатичнее, а сама говорю:
— Сегодня, Альцибиадис, я сама пойду к тебе на лекцию и узнаю, чем ты там занимаешься.
— Никуда ты не пойдешь, — говорит он и трясет головой, потому что на голове у него мой бежевый брючный костюм. — Ты с ума сошла, Гвендолин! Что с тобой сегодня?!
— Со мной — ничего, — говорю я, а сама одеваюсь.
Еще никогда в жизни я не одевалась так быстро и так шикарно. Я хотела, чтобы все видели, какая у профессора жена.
— За что ты меня любишь, Эл? — добавляю я и достаю из шкафа свои лучшие «лодочки» и сумочку из кожзаменителя. — За что?! Ведь я глупа, как пробка. Думаешь, я этого не знаю? Знаю, дорогой, еще как знаю. Я даже школу не закончила — ушла из последнего класса.
— За что я тебя люблю?… — повторяет он. — Ну, этого в двух словах не объяснишь.
— Да, — говорю я. — Это очень трудно объяснить в двух словах, потому что я толстая, глупая неудачница. Просто круглая дура, потому что вообразила, будто могу быть твоей женой.
— Но ведь ты — моя жена, что же тебе еще нужно?
При этих словах я чуть не сорвала с пальца кольцо — то самое, которое он мне не покупал. Помните, я рассказывала, как он дал мне незаполненный чек — просто вырвал его из своей чертовой чековой книжки и дал мне, а чековых книжек у него, между прочим, не то три, не то четыре. Я, во всяком случае, не знаю — сколько. Если хотите — сами сосчитайте.
И все-таки я его люблю…
Поэтому вместо того, чтобы снять кольцо, я бросила в него сумочкой — своей светло-коричневой сумочкой из кожзаменителя — и попала ему в лицо. Он не стал уворачиваться, он просто сидел неподвижно, и сумочка угодила ему в лоб. Разумеется, он моргнул; человек не может не моргнуть, когда что-то летит ему прямо в лицо, это рефлекс. Но в остальном мой профессор даже не шелохнулся, не попытался хотя бы наклонить голову. Сумочка царапнула его по лбу и завалилась за кровать, а он все так же сидел и смотрел на меня.
Я подняла сумочку. Просто не знаю, что это за человек!..
— Так за что ты меня любишь, Эл?
— Не знаю. Просто люблю и все.
У него был такой вид, что любая на моем месте пожалела бы его, но я с собой справилась.
— Рассказывай, — говорю я. — Рассказывай все.
Это прозвучало как ультиматум.
Но он только сказал:
— Тебе даже не известно, как добраться до университета.
А я ему:
— Очень даже известно. И еще я знаю, что ты читаешь лекции по философии Платона и Аристотеля, а твой семинар имеет номер 203.
Он не нашелся, что на это сказать. Не сразу нашелся, а кроме того, я его опередила. Я сказала:
— И вовсе я не шпионила, потому что я — твоя жена.
Тут он встал — встал и даже не заметил, что сбросил на пол всю мою одежду. Мой профессор спит в костюме Адама, и я готова поспорить на что угодно: вы в жизни не видели такого волосатого мужчины. У него волосы растут и на спине между лопатками, и на животе, и в других местах. Если не считать небольшой лысинки на макушке, у него не кожа, а сплошной мех. И должна признаться — я считаю это очень, очень эротичным.
Вы скажете: я спятила? Не знаю, вряд ли. Кстати, я опередила его еще в одном: не успел он подняться, как я уже протянула ему его любимую одежду — этот его французский свитер и прочее. Одежда Эла хранилась в специальном мешке на молнии, какие дают в химчистках, потому что иначе вся она давно бы потерялась или испачкалась. (Я уже упоминала, что квартира, в которой он жил, перед тем как переехать ко мне в мотель, была больше похожа на переполненную пепельницу, чем на человеческое жилье.) В мешке, в отдельном пакете, были даже ботинки.