Вокруг Света - Журнал «Вокруг Света» №01 за 1962 год
Никишин бросил окурок и глянул снизу вверх на Голованова.
Сил было явно мало. Никто из матросов не держал оружия. Не нравился капитану и сам Никишин — сугубо штатский человек.
— Слышь-ка, Лазарев! — крикнул лейтенант своему боцману. — Пора выходить. Давай-ка запускай движок!
Голованов чуть не заскрежетал зубами, услышав, как командир отдает приказание, но кашель снова подступил к горлу.
— Климат здесь...
— Никудышный климат, — Никишин не спеша перелез через трапик, направляясь к рулевой рубке.
Катер вздрогнул, окутавшись черным дымом.
Со звоном посыпались с бортов сосульки. У горла бухты замигал маяк, разрешая проход.
Шли с потушенными огнями. Голованов ушел в кубрик. Тонкая, покоробленная от старости переборка вздрагивала и жалобно скрипела. Один угол кубрика был отделен ситцевой в горошинку занавеской. За ней потрескивала печка. Зяблик уже готовил обед, яростно размешивая борщ большим медным черпаком. Борщ попадал на печку и шипел, расшвыривая капли.
И вдруг стало так тоскливо, что к горлу подкатил комок и стал душить. Голованова не тревожила неизвестность. Ему всегда приходилось иметь дело с загадками, подбирать к ним ключи, оставляя иной раз право открывать замки другим. Волновало что-то иное. Может быть, туча, похожая на тяжелый кровоподтек? Или этот камбуз и медный черпак, который перешел флоту от рыбаков вместе с Синцовым и ситцевой занавеской?
Через час стемнело. Снова наступила ночь. Голованов пошел в рулевую рубку. За штурвалом стоял Якушкин. Изредка он посматривал на компас, освещенный крохотной лампой-невидимкой в металлическом колпаке. Такая же лампа освещала карту, перед которой сидел Никишин. На жирной красной линии курса он делал пометки.
— От банки триста полрумба влево. Слышь-ка?
— Слышу, — недовольно буркнул Якушкин.
— А-а, капитан! Проходите... Вот тут Леонтий говорит — шторм будет. Волна крупная идет. Накатом.
— Выдержит катер?
— Должон выдержать, — Якушкин покосился на капитана зеленоватым глазом. — До войны мы на нем до Ян-Майена, а то и до Шпицбергена слабо доходили.
— Вам когда-нибудь приходилось испытывать шторм? — спросил Никишин.
— Да. В Бискайском был шторм, — сухо ответил Голованов.
Жуткий был тогда шторм. Ни разъяренных волн, ни неба, ни туч, цепляющихся за море, — трюм. В трюме полтысячи людей: испанцев, русских, чехов, французов — недавних бойцов разгромленной республики. В трюме задыхались от духоты и жажды. В трюме пахло йодом, потом и ржавчиной. Умерших нельзя было поднять наверх. Люки крепко задраили гулявшие по палубе волны.
— Пять дней был шторм, — сказал Голованов и отвернулся к иллюминатору — черному, без зрачка, глазу, в котором отражались сутулая фигура Якушкина, бесстрастное крупное лицо.
«О чем он думает? У этого жизнь плыла просто и прямо. Ходил в море. Встречали, наверное, такая же суровая, молчаливая жена и дети... Море и дом, море и дом — на одной амплитуде...»
Катер пробирался на ощупь, перемолачивая слабенькими винтами милю за милей. В антенне тоненьким альтом попискивал ветер. По глянцевому стеклу ползли пугливые слезинки брызг.
За обедом собрались все матросы, кроме Якушкина. Ели, держа в руках алюминиевые миски.
— Котел мыл палубной шваброй, идол безрукий, — ругал Зяблика Синцов, вылавливая из борща бурые прутики.
— Це ж корица, темный вы человек! И щё вы, дедуня, такой ерепенистый, ну прямо как бичок на удочке!
— Ленивый ты, вот что! — Синцов хватил полную ложку кипятка и обжегся. — Лежат два одессита. Кепки на глазах. Сел одному на ногу воробей. Тот и говорит: «Жора, шугни горобца». А Жора, вместо того чтобы ногой дрыгнуть, шипит: «Киш, сволочь!».
Синцов так ловко передразнил Зяблика, что все за столом рассмеялись.
— Глупый анекдот, без соли, — надменно проговорил Зяблик.
На следующий день разыгрался шторм. Катер кряхтел, скрипя всеми своими шпангоутами. В кубрике было слышно, как обрушивались на палубу волны и клокотали между надстройками.
Сначала издалека шел ровный гул. Потом, разбежавшись, он с хряском вламывался в борт. Катер ложился на бок, проваливаясь в пустоту. Вода заливала выхлопную трубу дизеля. Грохот обрывался. Но, собрав в своих легких весь воздух, мотор выплевывал воду, кашляя горячим паром.
Спать Голованов не мог. К горлу с каждой волной подкатывала тошнота. Из всех болезней только морская болезнь не поддается лекарствам. Она излечивается усилием воли. Он узнал об этом в Бискайском. Нужно только не думать о шторме.
— Выпейте спирту. Будет легче, — проговорил лежащий рядом Лазарев.
— Вместо пилюль? — Да, вместо пилюль.
«Если выпью, сделаю первую уступку болезни», — подумал Голованов и вслух произнес:
— Не люблю в голове тумана. Мерзость это.
— А я о шторме думаю. Вы замечали, в нем есть какое-то очищение?
Катер почти встал на дыбы. Лязгнули цепи коек. Откуда-то сорвался ящик и с разлета влепился в печку камбуза.
— Когда окончится война, — как ни в чем не бывало проговорил Лазарев, — я обязательно напишу поэму и назову ее «Песня шторма». В шторме я вижу уйму частностей, слышу запах моря и покоробленного сурика, звон реи и писк уставшей чайки, обнимку ветра и особый вкус брызг. Этими скромными частностями я расскажу о великолепной музыке шторма. Эх, только бы дожить...
Капитан вспомнил Синцова. Тот однажды сказал, что у него должен родиться внук. Окончится война, и тогда он уйдет на «пензию» (так и сказал — на «пензию»), и двинет с внуком в Печору, к бабке Анне. Она рада будет внуку, да и сам Синцов непременно должен увидеть жену, с которой его на шестом десятке разлучила война.
И чем ближе знакомился Голованов с матросами, тем сильней чувствовал громадную ответственность перед белобрысыми ребятишками Якушкина, перед неродившимся внуком Синцова, перед ненаписанной песней о шторме.
Ветер утих только на четвертый день. Тучи скатились к краю моря и застыли там плотной горой. На зеленоватом небе показались звезды: рассыпанные бусинки, дрожащие от беспокойного ветерка. Почти над головой висела Полярная звезда, выпавшая из опрокинутого ковша Большой Медведицы. Арктос... Эту звезду видели древние греки. И, глядя на нее, Голованов четко ощутил всю длину охваченного войной пространства. Тысячи миль — от кремнистых берегов Крита до ледяного острова Медвежьего.
Катер деловито пенил чернь воды. Волны незлобивым шелестом переругивались между собой. На небе переливались робкие сполохи сияния. Они отражались на стволе маленькой пушки, сонно смотревшей вдаль. Из встревоженной винтами глубины поднимались медузы, черви, рачки. Они тоже светились в бурлящей пене, и за катером, казалось, тянулся широкий млечный след.
— На траверзе остров Эдж, — Никишин махнул обледеневшей рукавицей, будто этот остров, лежащий далеко к северу, можно было увидеть.
— Значит, скоро, — проговорил капитан, опершись грудью на скользкий леер. И прибавил: — Если бы Эдж светился сейчас, как американская армада, мы бы видели зарево.
Перед походом капитан смотрел трофейную хронику. С немецкой педантичностью она рассказывала об операциях подводных лодок. Угрюмые коробки транспортов «Либерти», охраняемые английскими и американскими авианосцами, линкорами, крейсерами, катерами, всей массой боевых кораблей, нашпигованные бомбами и торпедами, вспыхивали с легкостью игрушечных фейерверков и шли на дно. Немцы знали о караванах все и стремились топить транспорты, не допуская их до советских берегов. Голованов наносил на карту трассы судов и районы, в которых подлодки нападали на транспорты союзников. Чаще всего это происходило на линии 20-го меридиана: фиорд Тромсё — остров Медвежий. И тогда он подумал, что на арктическом острове существует станция, оборудованная радиолокационными и световыми средствами, откуда немцы оповещают свои подводные лодки, базирующиеся, как сообщала разведка, в бухте Тромсё. Найти эту станцию и, если можно, уничтожить — вот какая задача стояла перед маленьким катером и его людьми.
— Вы любите море? — неожиданно спросил Голованов Никишина.
— Пожалуй, нет. Море мне все еще непривычно.
Голованов направился в кубрик. Там хоть тесно, но тепло.
На ступеньках трапика, обхватив руками колени, сидел Лазарев. Поодаль, у лампочки, перебирал струны гитары Зяблик.
Ты теперь далеко-далеко,
Между нами снега и снега.
До тебя мне дойти нелегко,
А до смерти четыре шага...
У Зяблика на берегу осталась невеста. Ее видели, когда катер уходил в море. Он пел, видимо вспоминая ту маленькую девушку, которая робко махала ему платком.
Перед утром в кубрик спустился Никишин, стуча обледенелыми валенками.
— Доехали, братцы. Товсь!
На пепельном горизонте Медвежий отсвечивал сиреневым светом. На карте маленький клочок заброшенной в океан земли предстал сейчас длинной тонкой пилой. Из темноты вырвалась чайка. Она закружилась над палубой, конвульсивно махая крыльями. По борту застучала ледяная крошка от разметанного волнами припая. Совсем низко над водой висел туман, начиненный колючими иголками обледеневшей влаги.