Вокруг Света - Журнал «Вокруг Света» №06 за 1970 год
Он называл шарманку только органом. «Трехтрубный орган «Зинер». Он Саратовской органной фабрики... А то еще «Нечада». Это одесский... Еще «Пикулин»...
— Трехтрубный тяжелый. Тридцать два килограмма... Вот покажу, как выходили с органом. Ногу надо сделать... Нет ноги у органа! Нету!
Он выбежал из-за вялых кулис быстро и легко. Только колени его подгибались, может, чуть больше, чем хотел он.
Сцена была маленькая, но глубокая. Старик, одетый по-восточному пестро, нес орган два круга, но, казалось, он шел по прямой — так легко ему удавались повороты. Седая борода его развевалась, то и дело прижимаясь к широкой, открытой у самой шеи груди...
Был вторник — единственный выходной день артистов на неделе. В зале улыбались. Потом негромко где-то в глубине зашелестели аплодисменты. Старик улыбался.
На середине сцены он вдруг остановился, и седая борода его легла на грудь. Он сделал едва приметное движение всем туловищем, с правого плеча соскользнул белый ремень, а сам он уже глядел в зал, орган же стоял и только чуть качнулся... Большая темная рука старика лежала на ручке, но еще не двигалась. Но вот она пошла вверх, орган — старый орган на совершенно новой белой ноге, похожей на протез, — дрогнул...
Сначала был вздох. Густой вздох старого меха. Потом вздох догнал звук, еще не похожий ни на какую мелодию. Этот звук опять смешался, переплелся с новым вздохом меха и вдруг превратился в отчетливую, совершенно ясную и пронзительно-чистую мелодию вальса.
Рука старика ходила ровно, описывая круг за кругом, а мелодию уже не нагоняли вздохи. Старик еще улыбался.
«Я ведь помню все, — услышал я вновь его голос. — Вот записывайте, что я играл тогда: марш «Старые друзья» — это первое. Потом вальс... «Сон весны»... Полечка «Амалия». Да, да, это Чайковского! «Светит месяц», «Стенька Разин», «Пожар московский». Знаете? «Шумел, гудел пожар московский». Шесть уже? «Разлука» седьмая. Потом «Маруся отравилась», «Панама». Девять? На одном валу было девять. Когда кто-нибудь просил другое, надо было бежать домой менять вал...»
Рука старика все ходила, орган едва покачивался. А старик уже не улыбался. Глаза его стекленели, и видно было, что стоит он совсем не на сцене и ничего и никому он не показывает. Стоит он на большом Воскресенском базаре в Ташкенте. Там, рядом с чайханой... И не старик он и не Петр Яковлевич Любаев, а Петька... Петька Чолдор. «Чолдор! Чолдор — кислый молок с водой!» Он мордвин, а мордва любит молоко. Так и прозвали его. И стоять ему долго. Весь долгий день. А на базаре жарко, и вечера, наверное, не будет совсем. А может, будет. Тогда Петька придет к дяде Коле в дом, где в глиняной стене живут белые ученые крысы. «Цо-цо-цо!» — тихо щелкая языком, позовет их дядя Коля, и крысы вынырнут из стенки, каждая из своей норы. Тогда они будут их кормить. А утром белый крыс Яхим с отрубленным хвостом будет тянуть из ящичка «счастье». «Эй, шарманщик! Дай счастье!»
Петька уже играл марш... Марш этот тоже был спрятан в шарманке, наверное, еще с тех пор, когда Петька, став сиротой, пришел в хлебный Ташкент из Оренбурга. Шел он больше года. Встретил на базаре шарманщика дядю Колю. Шарманщик был страшный: кривоногий, нос клювом и рваная губа. И, как в настоящей сказке, он оказался добрым...
Петька уже играет полечку. И зал молчит.
Фокусам Петька научился быстро. И на шарманке играть тоже. А вот с Петрушкой было труднее. Целый год учился только на пищике говорить. Маленькая такая штучка: две пластинки серебряные, выгнуты немного, обмотаны шелком — тесьмой шелковой. Пищик надо было научиться заглатывать так глубоко, что долго было страшно делать это. Зато уж потом Петька кричал ловко.
— Э-эээ-й, Петрушка! А невеста-то у тебя молодая?
— Ой, молодая! — кокетничает Петрушка.
— А сколько ж ей лет?
— Девяносто пья-яяя-ять!
...Шарманка вздохнула, и полечка кончилась. Уже на сцене опять стоял Петр Яковлевич Любаев. Седой, сильный. Улыбаясь, он вскинул орган на плечи и только тогда поклонился. Зал радовался долго. Затихал и снова шумел. Наверное, каждый понял, что не так просто все это — взять и выйти с шарманкой.
— А потом, Петр Яковлевич, как все было?
Мы с ним сидели в зале кукольного театра на самом последнем ряду. Спектакля не было, зал открывался перед нами непривычно большим и вместительным. На сцене готовили декорации. Что-то перетаскивали, кто-то спорил, шумел...
— Это было уже в двадцать третьем году... Увидел меня на базаре Кио — еще отец. «Пойдешь, — говорит, — ко мне?» Ему зазывала был нужен. «Рад бы, — говорю, — да все это не мое». Шарманка, попугай у меня был с собой, да и одежда вся — все это хозяйское было. Хозяин был грек. У него двенадцать органов было. И все остальное... Как в цирке, в общем. Да! Пошли мы, значит, к хозяину. Кио, конечно. Не я. А через два дня вызвал меня хозяин. «Уходи, — говорит, — продал я тебя...» — «Как?» — говорю. «А так! И тебя, и шарманку, и попугая...» Сколько заплатил за меня Кио, я так и не узнал. До сих пор не знаю.
Петра Яковлевича позвали в музей.
— Иду, иду, — отозвался он. — На-ка, дорогой, прочти пока, что я потом делал...
«В Тарутинском лагере после оставления Москвы, — читал я, — Кутузов сделался печален и неразговорчив. Чтобы развеселить «светлейшего», кто-то предложил представить ему Боско, тринадцатилетнего итальянского фокусника, который с армией Наполеона попал в Россию и в Бородинском бою был захвачен в плен. Перед Кутузовым и гостями предстал веселый черномазый мальчишка, одетый в гусарский ментик, в большой казачьей папахе. Кланяясь с забавными ужимками, Боско предложил погадать Кутузову о судьбе галльского петуха, то есть французской армии. Кутузов согласился.
«Дайте мне петуха, — воскликнул итальянец, — огненного, задорного, боевого! Что? Нет?» Боско вдруг подпрыгнул и что-то схватил в воздухе. В руках у Боско бился, отчаянно крича, молодой петушок. «Ага! Попался! Что мне теперь с тобой делать?» Боско тряхнул головой. Папаха упала и стала на пол дном. Боско засунул в нее петушка. Он разом затих. «Что с тобой, дружок?.. Ах, что с ним такое?» Засунув руку в папаху, Боско достал из нее вместо петуха живую серую ворону. Топорща мокрые перья, ворона злобно клевала фокусника в руку. «Ах, ты так?» Боско сунул ворону в шапку. Кутузов улыбнулся. Гости засмеялись. Боско поклонился; ворона исчезла. «О нет! Ты от нас не уйдешь!» — воскликнул Боско. Встряхивая шапку, он зашипел, защелкал языком. Звуки живо напоминали ворчанье масла на сковороде. «Вот и готово!» — сказал фокусник, доставая из шапки ворону: ощипанная, зажаренная, ворона лежала на ладони Боско. «Никто не хочет отведать моего жаркого? А в Москве сейчас от него не откажется, пожалуй, сам император Франции».
Взор Кутузова весело светился. Он сказал: «В вашем лице, молодой человек, Наполеон потерял незаменимого провиантмейстера. Будут они в Москве рады и воронам».
Жаль, но я еще раз попался. Совсем как в том фокусе с шариками. Петр Яковлевич вернулся, и я спросил его:
— Как же вы это все делали?
— Обман, — засмеялся он. — Ловкость рук... Куклы! Кио искал подходящего мальчишку. А я уж давно приглядывался к нему, когда он с фокусами выступал. «Что, — говорит он раз, — научиться хочешь?» Я и сознался. По-цирковому я и стал Али-Бабой...
Потом он разъезжал с цирками до самой войны.
— Потом по госпиталям ездил, тоже фокусы показывал... А в сорок третьем не выдержал. Была у меня бронь, но как-то приехали в один госпиталь... Лежат они вокруг... Такие молодые, слабые все... Даже смеяться не могут! Сил нет... А я, думаю, такой здоровый, увертливый...
Петр Яковлевич помолчал.
— А вот тоже не увернулся! Глаз-то у меня... — Он снял очки и краем дужки постучал по левому глазу — звук был стеклянный...
В общем, попал я в разведку... Вот и расскажу я тебе, про что ты спрашивал — какие фокусы на фронте были... Было это в сорок четвертом году, в феврале. Село я помню точно — Новая Добрянка. Вышли мы в боевое охранение. Я и еще двое. Фамилии их я тоже помню — Саран и Савран. С вечера сели на нейтральной полосе. Там, посреди поля, комбайн стоял. В него и забрались... А одежда какая? Ватник, халат белый, валенки. Валенки — это обязательно! А все равно холодно! Железо кругом: комбайн железный, и под халатом тоже железо — гранаты, диски. В общем, к утру начали замерзать совсем. А еще день сидеть! Но уж зато видно хорошо. Дырочка перед глазом маленькая, а все видно — блиндаж там их... Шевелятся они. К вечеру мы вернулись. А тут на КП разведчиков выделяют. Чувствую я, что вот тут-то и должна быть мне удача. «Я, — говорю, — пойду...»
Вышли мы часов в семь. Сильно темно уже, февраль. Подошли к блиндажу — пусто! Нет никого! Гляжу — следы... Шли трое. Вернулись в блиндаж, перерезали телефон — и по следам. Ведут, гляжу, к селу... У омета они стояли. Окурки валяются. Перекуривали, значит. Ребята тоже закурили. Постояли мы. Я-то не курил. Пошли.