Анна Герман - Мы долгое эхо
Я получила возможность сделать недельный перерыв в своей биографии.
Состояние мое не являлось достаточно обнадеживающим, напротив, даже возбуждало худшие опасения. Единственное, что можно и нужно было сделать, так это влить в мои вены чисто итальянскую кровь, взамен той, которая почти полностью вытекла из меня в канаве. Исправить остальное пока было нельзя. Следовало подождать. Впрочем, долгое время было неясно, не выберу ли я «свободу», сказав своим спутникам по земному пути «адью».
Мою мать и моего жениха подготовили к этому возможному исходу Они получили визы и паспорта на выезд в Италию в течение одного дня. «Выдать немедленно, состояние безнадежное», – гласило официальное указание.
Они приехали, таким образом, на третий день, но я и не знала, что мои любимые люди сидят возле моей постели. На вопрос моей матери, останусь ли я жива, врачи ответили: «Мы делаем все, что в наших силах, но уверенности нет». Они действительно делали все, что в человеческих силах. Применяли новые лекарства, дежурили возле меня днем и ночью. Спасли мне жизнь.
Я лежала в трех больницах, но помню лишь одну, ту, где я пришла в сознание на седьмой день после происшествия. Кажется, я прореагировала на свет и боль и ответила на какие-то вопросы. Но, видимо, уверенность врачей в моем выздоровлении опиралась скорее на теоретические рассуждения. На практике же все выглядело иначе. Свою мать я узнала только с того дня, когда меня перевезли в следующую больницу.
А шли уже двенадцатые сутки.
От предыдущей больницы в памяти осталась только огромная палата с тяжелыми больными, привезенными прямо с места происшествия. Они плакали, стонали, кричали от боли. Я не запомнила ни одного лица. Даже лиц врачей, которые вели за мной непрерывное наблюдение, которым я обязана жизнью. Я знаю их фамилии, часто упоминаемые матерью, но, когда они пришли в клинику «Риццоли» навестить меня после операции, для меня это были лица чужих, незнакомых мне людей.
После того как отключили искусственное дыхание и с искусственного питания меня перевели на обычное, стало ясно, что кризис миновал. Теперь можно было перевезти меня в клинику «Риццоли» и там, дождавшись, когда окрепнет организм, подумать уже о «починке сломанной куклы», как в шутку говорила мама.
В этой клинике, где прооперированные довольно подолгу лежали в гипсе, кому-нибудь из близких разрешалось дежурить возле них. Такой человек «прописывался» в больнице, жил в реабилитационной палате столько времени, сколько было необходимо для больного, которому здесь старались создать наиболее благоприятные условия. Душевное равновесие, хорошее самочувствие играет в это время, как известно, немаловажную, если не первостепенную роль. Известно, что даже всесторонняя квалифицированная забота персонала о больном не заменит матери. Мать является для нас существом самым близким, единственным. Она хорошо знает все слабости своего ребенка. Поэтому нет необходимости стыдиться ее или в чем-то перед ней притворяться. Можно держаться естественно и быть уверенным, что тебя поймут, – и спокойно, без чувства неловкости, как это случается в обществе постороннего человека, принимать любую помощь, оказываемую тебе с бесконечной любовью и терпением. Ибо это наша мать, которой мы, быть может, завтра отплатим такой же любовью, хоть она и не требует от нас ничего. Для меня присутствие матери явилось спасением, великим благом, особенно когда настал самый тяжелый час…Комната, в которой мы с мамой «поселились», была довольно просторная, с большим балконом.
Со своей постели я видела лишь косматые ветви громадного хвойного дерева. В больничном парке, как сказал мне мой жених, было много таких высоких, могучих деревьев, из которых в прежние времена делали мачты для парусных кораблей. Я хорошо могла себе это представить, ибо хотя наша комната была на четвертом этаже, но по той части дерева, которую я видела в окно, отнюдь нельзя было судить, что верхушка близко.
С одной стороны у меня перед глазами была стена, с другой – это дерево. Так что я целыми часами глядела в окно, ожидая, не сядет ли на ветку птица, представляла себе, какая шершавая на стволе кора, как пахнут тонкие длинные иглы. Порой я прищуривалась, и тогда графический рисунок ветки терял свою четкость, обращался в некое расплывчатое пятно, и можно было, призвав на помощь воображение, увидеть, например, белку или бегущего оленя, а то даже лицо человека, мужчины с орлиным профилем.
Обход бывал торжественным, как в каждой больнице. Всякий день по утрам в палату входила внушительная группа врачей и сестер. Несколько раз в неделю – во главе с самим руководителем клиники, профессором Рафаэлло Дзанолли. Во время вечернего обхода некоторые врачи являлись в длинных, до пят, белоснежных накидках.
Мне объяснили, что это те, кто отправляется на обход прямо от операционного стола. Накидка защищает от простуды, которую легко подхватить, идя длинными холодными коридорами с каменным полом.
Ортопедический институт, носящий имя выдающегося ученого и врача-ортопеда «Риццоли», является университетской клиникой, где работают молодые, способные врачи; многие из них получили звание профессора в возрасте тридцати лет, как, например, Марио Гандольфи, Орланди, Бедони. Профессор Карло Алвизи и его ассистент Родольфо Дайдоне, которым я в основном и обязана тем, что пришла в сознание, тоже были очень молоды.
Шефом клиники был профессор Рафаэлло Дзанолли. У него было доброе лицо с густыми бровями, мягкий, внимательный, умный взгляд, седая грива волос. Он был высокий, сильный, ладно скроенный. Он напоминал мне могучее старое доброе дерево. «Деревья связываются у меня с добротой, – сказала мне когда-то в детстве мама. – Они совсем как некоторые люди». С тех пор я это помню.
Профессор Дзанолли был действительно сильный и добрый – и в то же время в доброте своей беззащитный, совсем как дерево. У него был ласковый взгляд, ласковая улыбка. Он склонялся надо мной, шутливо стучал по гипсу, обещая, что скоро я уже встану на ноги и тогда мы с ним померимся ростом.
Небольшая обида осталась у меня только на ординатора отделения. Молодой, необыкновенно талантливый хирург, специалист высокого класса, но… жестокосердный. Притом он не умел, а может, и не хотел даже сделать вид, что в душе добр. Теперь я стараюсь объяснить его холодное отношение к больным тем обстоятельством, что врачи клиники «Риццоли» всегда были перегружены, особенно хирурги. Там ежедневно делали в среднем до сорока операций, а по воскресеньям и праздникам, когда количество происшествий увеличивалось, – даже и до шестидесяти.
Описывая великолепные мундиры карабинеров, я упоминала о пристрастии итальянцев к театральности. Может, я ошибаюсь, но при виде персонала клиники у меня опять возникала мысль о театральных костюмах. Прежде всего они были немыслимо, стерильно чисты. У персонала каждого отделения был свой цвет одежды. Сестры с «моего» этажа носили голубые платья с белыми фартуками, белые чулки и белые туфли. В рентгенологическом отделении обязательным был зеленый цвет. Мариза, горничная, которая приходила брать заказ для кухни, носила платьице другого цвета. Работники кухни, кажется, носили одежду в оранжевых тонах.Итак, мне пришлось неопределенное время лежать в ожидании, когда мой организм окрепнет настолько, чтобы перенести тяжелую операцию. Одна нога моя была на вытяжении; рука неподвижно покоилась поверх одеяла, ибо даже малейшее движение пальцами вызывало острую боль. Вытяжение тут не очень-то бы помогло. Точнее говоря, требовались основательные «сварочные» работы! С операцией вышла небольшая задержка, так как профессор Дзанолли уехал на какой-то симпозиум, объявив, что по возвращении будет лично оперировать «La cantanta polacca» (польская певица. – Ред.). Он вернулся спустя три дня и, согласно своему обещанию, сам меня прооперировал.
Итальянские врачи не только спасли мне жизнь, но с величайшей заботливостью, вкладывая всю душу, старались сделать все, чтобы я могла не только возвратиться к нормальной жизни, но и… на сцену.
После операции я очнулась закованная от шеи до пят в гипсовый панцирь. Когда мне казалось, что больше не выдержу, задохнусь в гипсе, когда я со слезами просила снять его с меня – под мою ответственность, уверяя, что предпочитаю остаться кривобокой, чем терпеть эти муки, они всегда напоминали мне о Сан-Ремо. Убеждали меня, что я еще не раз выступлю там, а они будут поддерживать меня у телевизоров, но… это может свершиться лишь в том случае, если в будущем я стану абсолютно здоровая и… абсолютно прямая.
Я не могу, да и не хочу описывать те ужасные страдания, какие довелось мне испытать на протяжении пяти месяцев, когда я неподвижно лежала на спине. Но самым жестоким испытанием явилась не боль переломов. Гипс плотно обжимал мою грудную клетку, а вместимость моих легких довольно основательная, разработанная пением, и я задыхалась в нем, теряла сознание, металась, не могла спать. Ночью мама сидела у моей постели, держа в своих руках мою правую, здоровую, руку. Она не спала тоже и в тысячный раз по моей просьбе рассказывала мне об одном и том же – всякий раз по-новому. («Расскажи мне, как все будет, когда мне снимут гипс».) Она нарисовала мне на картоне календарь, отмечая дни, оставшиеся до моего отъезда в Польшу. Каждое утро она подавала мне ручку, и я с упоением вычеркивала очередную дату.