Фаина Оржеховская - Воображаемые встречи
Природа? Да, она прекрасна. Но даже природа не может утешить тебя, если ты не свободен. Руссо и Лист, каждый в свое время, восхищались альпийскими пейзажами, но в их власти было в любой день их покинуть. Должно быть, прекрасный вид расстилался перед Прометеем, прикованным к скале. Надо полагать, этот вид достаточно ему опротивел.
Вагнера мучила тоска по людям. Тоска эта, похожая на острый физический голод, заставляла его быть терпимым. Он был готов даже окружить себя дураками, только не оставаться одному со своими мыслями. С детства он испытывал жгучее желание непременно делиться с кем-нибудь всем, что его волновало: здесь, в Цюрихе, он даже плакал иногда оттого, что не с кем поговорить.
Но его терпимости ненадолго хватало. Совсем не дураки, а, напротив, умные, образованные люди, вроде поэта Георга Гервега, встречались ему в Цюрихе, но даже Гервег не мог понять его всецело, тем более что был равнодушен к музыке и только притворялся, что любит ее.
Минна была рядом. Она не переставала сетовать по поводу утерянного блестящего положения. Бакунина и Реккеля она уже не бранила при Вагнере — он категорически запретил ей это, — но знакомым, описывая райское дрезденское житье, все время жаловалась на дурную компанию, погубившую ее мужа.
Ее характер испортился, она сделалась раздражительной, мнительной. Женщины казались ей опасными, даже Эмма Гервег, известная своей преданностью мужу.
Вагнер пробовал урезонить Минну:
— И тебе не стыдно? Ведь ты же знаешь, что Эмма не выносит меня.
— Ничего не значит. Женщины часто не выносят тех, кого втайне боготворят.
— Ты делаешь успехи в психологии. Но у тебя расстроено воображение, поверь мне!
Спорить с ней было трудно: в последнее время у нее развилась болезнь сердца и тяжелые объяснения разрешались непритворными припадками Минны. Разговоры об искусстве раздражали ее. На все увещания Вагнера она отвечала одно и то же:
— Мне не следовало выходить за тебя.
А их серебряная свадьба уже близилась.
Странно, что на первых порах Минна подружилась с Матильдой Везендонк — полной ее противоположностью. Матильда была женой богатого купца, или, как принято говорить, негоцианта. Их дом был полная чаша. А сама Матильда — совсем молодая, с ее тонким, чистым лицом мадонны — была лучшим украшением этой семьи.
Но юная женщина, хрупкая и молчаливая, была скорее печальна, чем весела. Она выросла в достатке, близкие ее баловали, муж ни в чем не отказывал. Но с самого детства что-то угнетало ее — она не могла радоваться от души.
В этом доме Вагнер бывал часто, оттого что у хозяев был хороший рояль и они любили музыку. Матильда говорила мало, но умела слушать — редкий дар в женщине. Вагнер помнил, как, бывало, Шрёдер-Девриен — умница и гениальная певица — слова не давала ему выговорить и слушала только себя. Подобные собеседники были неприятны Вагнеру. А Матильда, она не просто слушала, она вся превращалась в слух. Ее подвижное лицо отражало все, о чем говорил собеседник; глаза, и без того большие, широко открывались. О таком слушателе можно было только мечтать.
Когда Вагнер начинал играть, Матильда усаживалась где-нибудь в углу. И какой безотрадной казалась ей вся ее спокойная, благополучная жизнь, как хотелось быть Сентой, Елизаветой, Эльзой[155], — пусть даже погибнуть, как эти женщины! Мир сказки, легенды, откуда он возник? Ведь бывают и в жизни чудеса. Иначе, как узнал о них художник?
Пять лет продолжалось дружеское общение с добросердечными людьми: Отто Везендонком и его женой. Вагнер привык считать себя в их доме своим человеком. День, проведенный без Матильды, казался ему потерянным. Только благодаря ей он уже сравнительно легко переносил изгнание.
Странно, ему всегда нравились женщины с сильным, энергичным характером, и он не думал, что это изнеженное, кроткое существо, как бы не имеющее своей воли, так подчинит его себе — вплоть до того, что ради Матильды он откажется от многих своих привычек. Вся его озлобленность смягчалась в ее присутствии. Он долго не подозревал, каких усилий стоило Матильде уговорить мужа принимать Вагнера по-прежнему. Более того, она просила облегчить жизнь Рихарда — ему так тяжело живется в его квартире: какие-то певцы, флейтисты постоянно упражняются за стеной, он не может из-за этого сочинять. Как бы избавить его от беспокойства?
Ей пришла в голову мысль: предложить Вагнеру убежище — небольшой домик, выстроенный вблизи их виллы. Там он мог спокойно работать.
— Я ничего от тебя не скрываю, — говорила Матильда мужу, — этот человек много значит для меня. Но нашему очагу не угрожает опасность. Я никогда не оставлю тебя и никогда не огорчу. Ты это знаешь, не правда ли?
— Знаю.
— Ну вот, благодарю тебя. Пусть он переносит изгнание не терзаясь.
В конце концов Отто согласился и сдержал слово. Вагнер переехал в «убежище», не сомневаясь в расположении хозяев.
И, так как не могло быть речи о том, чтобы им с Матильдой быть вместе, Вагнер подчинился этому. Все же она была здесь, близко, и он мог играть ей.
Матильда писала стихи. Они казались ему прекрасными, оттого что выражали его мысли. В подражание Новалису, она воспевала духов ночи, несущих людям утешение. И слово «Ночь» всюду писала с большой буквы. Вагнер сочинял музыку на эти слова. И в одной из песен Матильды — их было пять — впервые зазвучал напев «Тристана».
В «убежище» легко работалось. «Золото Рейна» и «Валькирия» были уже закончены. В уединении, в тишине он начал «Зигфрида»[156].
Но если Отто в заботах о жене проявил благородную деликатность, то этого нельзя было сказать о Минне. Она повела себя недостойно: оскорбила чету Везендонков и Вагнера, «излила душу». Все это обошлось ей очень дорого: их пути с Вагнером отныне навсегда разошлись.
Теперь уже нельзя было оставаться в «убежище». Вагнер переехал в Венецию. Опять бездомный! Снова проклятый! «Голландец» несется по волнам. И теперь уже он совершенно один, без друзей, лишенный всего, что было ему дорого, истерзанный разлукой.
Он писал Матильде отчаянные письма. Она отвечала: «Мы не имеем права жаловаться на одиночество: у меня есть семья, которой я нужна, у вас есть творчество, которое нужно всему миру».
Он пробовал продолжать «Кольцо Нибелунга». Но тут он оставил Зигфрида и пошел по дороге Тристана.
Прежде всего он смертельно устал. За четыре года — три больших оперы и много статей, и много мрачных дум, тяжелых огорчений. В одной из книг по философии, которую еще в Цюрихе дал ему Гервег, говорилось, что смерть прекрасна, как сон. Покой, отречение от всех желаний доставляет высшее блаженство. Ни о чем не думать, ничего не знать, ничего не хотеть и не чувствовать. Эта мысль вначале показалась Вагнеру заманчивой. Она могла бы утешить и Тристана и других, кто слишком сильно страдает. Но сам Вагнер не был создан для бездействия. И «ничего не чувствовать» он также не мог. Он принялся за работу с намерением описать эту жажду покоя, воспеть отречение от жизни. Но получилось совсем не так, как он задумал.
5
Уже было совсем поздно, когда Вагнер сложил последние листы партитуры и вновь задумался — теперь уже над тем, как примет его оперу молодежь.
Нет, Тристан не был слабой натурой, как думала эта остроумная девочка, дочь Листа. Со злой иронией она сказала, что Тристану надо решиться на что-нибудь одно: либо умереть, либо остаться жить и быть счастливым. А то он в продолжение целой оперы стремится исчезнуть и продолжает жаловаться! Очень жаль бедную Изольду, вовлеченную в эту игру со смертью.
— Мне больно видеть, как слабые люди порабощают сильных, — сказала Козима, — а ведь это бывает, и нередко!
— А что бы ты сделала на ее месте? — полушутя спросил Бюлов.
— Я не дала бы ему умереть! — решительно сказала Козима.
— Если бы это от тебя зависело!
— Неужели от нас так мало зависит?
Вагнер снова внимательно посмотрел на Козиму. Когда он шесть лет назад видел Козиму у Листа, она показалась ему такой же застенчивой, как и ее старшая сестра, хорошенькая Бландина. Теперь она окончательно избавилась от своей застенчивости, спорила смело и резко.
Но она была неправа. Тристан обладал сильным характером: но ведь у сильных людей заблуждения держатся упорнее, чем у слабых. Слабый легко даст себя уговорить, легко откажется от своих убеждений и назовет их ошибками, еще не успев осознать это. А Тристан не сворачивает с пути.
Он зовет смерть не потому, что в нем мало жизненных сил, а потому, что у него их избыток. Он слишком много требует от жизни. А раз она не может принести ему полного счастья — такого, в котором сочетаются любовь и долг, он отрекается от счастья и от самой жизни. И, принимая то неизбежное, на что он сам решился, Тристан не обнаруживает смятения, не колеблется. В чем же слабость?
Через много лет, вспоминая Венецию пятидесятых годов и свою «Тристанову дорогу», Вагнер приходил к мысли, что в его опере много противоречий. Язычник, способный послать женщине отрубленную голову ее жениха, вряд ли мог быть таким развитым, душевно тонким, как герой «Тристана и Изольды». Да и этот призыв к небытию, эта пессимистическая философия девятнадцатого века — мог ли средневековый воин проникнуться ею? В ту пору, когда опера создавалась, эти мысли не тревожили Вагнера. В романе, например, это бросилось бы в глаза. Но то, что невозможно в книге, оказалось оправданным в опере. В музыке возможны любые чудеса. При изысканном, изощренном языке оперы, который и для середины девятнадцатого века был слишком новым и смелым, Тристан оставался первобытно цельной натурой, а его эпоха — до конца выдержанной.