Моисей Янковский - Шаляпин
Спустя ряд лет, когда Шаляпин в Италии впервые спел «Бориса Годунова», критики, привыкшие к особенностям итальянской певческой школы, все же единодушно отметили, что в этой роли Шаляпин достиг шекспировских высот.
Трагедийный жанр сопутствует Шаляпину, как бы формируя и складывая его артистическую индивидуальность. Он присутствует в Мельнике, ассоциирующемся с королем Лиром, и в Сальери, он присутствует и в Борисе Годунове, невольно заставляя вспомнить о Макбете.
Принято говорить, что партия Годунова в опере Мусоргского, несмотря на множество поразительных подробностей, не принадлежит к числу лучших и наиболее ярких. Но Шаляпин раскрыл в партии Бориса то основное и существенное, что позволило ему развить и расширить образ именно через музыку. Это удалось потому, что артист сумел ощутить важность музыкальной декламации, составляющей центральное звено в выразительных средствах партии.
Прав был Н. Д. Кашкин, когда выше всего ценил в «Борисе Годунове» именно эту сторону шаляпинского таланта.
Работа над Борисом Годуновым была для Шаляпина особенно мучительна. По всей вероятности, именно с оперы Мусоргского Шаляпин стал, как правило, изучать весь клавир и все без исключения партии.
Артист вспоминал на склоне своих дней: «Я читаю партитуру и спрашиваю себя: что это за человек? Хороший или дурной, добрый или злой, умный, глупый, честный, хитрюга? Или сложная смесь всего этого? Если произведение написано с талантом, то оно мне ответит на мои вопросы с полной ясностью. Есть слова, звуки, действие, и если слова характерные, если звуки выразительные, если действие осмысленное, то образ интересующего меня лица уже нарисован. Он стоит в произведении готовый, — мне только надо правильно его прочитать. Для этого я должен выучить не только свою роль, — все роли до единой. Не только роли главного партнера и крупных персонажей — все. Реплику хориста, и ту надо выучить. Это как будто меня не касается? Нет, касается. В пьесе надо чувствовать себя, как дома. Больше, чем как „дома“. Не беда, если я дома не уверен в каком-нибудь стуле, — в театре я должен быть уверен. Чтобы не было никаких сюрпризов, чтобы я чувствовал себя вполне свободным».
Он считал, что стиль произведения сможет понять и почувствовать только в том случае, если будет знать каждую ноту, от первой до последней. Он должен вникнуть в обстановку, в атмосферу, и тогда может оказаться, что незначительная фраза второстепенного персонажа неожиданно прольет свет на важное событие или на черту характера его героя. Если фигура вымышленная, артисту достаточно того, что скажет о нем автор. Если же фигура историческая, то нужно серьезно заняться историей — и знать гораздо больше того, что о герое говорит автор. «Тут, как раз на уклонениях художника от исторической правды, можно уловить самую интимную сущность его замысла».
И далее Шаляпин касается сложного вопроса, насколько верно, что в смерти царевича Дмитрия повинен Годунов. Этот вопрос и сейчас не потерял своего значения. Наука до сих пор не дает уверенного ответа — убит ли Дмитрий по указке Годунова.
Это было неясно историкам и тогда, когда Шаляпин вел беседы с профессором Ключевским. И, подходя к этой проблеме, Шаляпин для себя решил: «История колеблется, не знает — виновен ли царь Борис в убиении царевича Дмитрия в Угличе или невиновен. Пушкин делает его виновным, Мусоргский вслед за Пушкиным наделяет Бориса совестью, в которой, как в клетке зверь, мятется преступная мука […]. Я верен, не могу не быть верным замыслу Пушкина и осуществлению Мусоргского — я играю преступного Бориса, но из знания истории я все-таки извлекаю кое-какие оттенки игры, которые иначе отсутствовали бы. Не могу сказать достоверно, но возможно, что это знание помогает мне делать Бориса более трагически-симпатичным…»
И далее Шаляпин делает вывод: «Таким образом, первоначальный ключ к постижению характера изображаемого лица дает мне внимательное изучение роли и источников, т. е. усилие чисто интеллектуального порядка. Я просто усваиваю урок, как ученик проходит свой курс по учебнику. Но это, очевидно, только начало».
Это признание крайне важно, хотя и не является неожиданностью. Оно, во-первых, свидетельствует о том, что у молодого Шаляпина был сознательно избранный путь, и, во-вторых, это ключ для понимания шаляпинской трактовки Бориса Годунова.
Еще в период пребывания на столичной казенной сцене, за три года до изучения партии Бориса Годунова, Шаляпин, как мы помним, работал над образом Мельника в «Русалке». Тогда Мамонт Дальский, который желал, чтобы молодой певец проникся возможностью такой параллели — Мельник — Лир, с сожалением говорил, что в опере, увы, нельзя играть Шекспира. Это не драма!
Некоторое время спустя Шаляпин и Дальский слушали Мазини в «Фаворитке». «Сначала он как будто не хотел играть, — вспоминал Шаляпин. — Одетый небрежно, в плохое трико и старенький странный костюм, он шалил на сцене, точно мальчик, но вдруг в последнем акте, когда он, раненый, умирает, он начал так чудесно играть, что не только я, а даже и столь опытный драматический артист, как Дальский, был изумлен и тронут до глубины души этой игрой». Оказалось, что и в опере возможны образы шекспировского наполнения.
И проникновенно подойдя к роли Годунова, певец понял, что в опере тоже можно играть Шекспира.
По свежим следам только что прошедшей премьеры Шаляпин с волнением писал своему петербургскому покровителю Т. И. Филиппову, который в недавнее время так много говорил ему о Мусоргском: «О самой опере покойного Мусоргского скажу, что она гениальна. Каждое слово, и вернее, каждая музыкальная фраза, оживленная также гениальным словом А. С. Пушкина, у Мусоргского необычайно велика. Если бы Вы знали, Тертий Иванович, как я глубоко уважаю и люблю Мусоргского, по-моему, этот великий человек сделан богом точно так же могуче, как какая-нибудь статуя, сотворенная Микельанджело Буонаротти».
Ни одна роль не подвергалась такому длительному отделыванию и углублению, как роль Годунова, быть может потому, что в опере Мусоргского Шаляпин по-настоящему впервые встретился с возможностью поднять оперную партию до высот трагедии, все краски и оттенки которой заключены в музыке. Процесс же постижения возможностей, заложенных в партии, естественно, медлен и труден.
Делясь впечатлениями от исполнения Шаляпиным роли Бориса, петербургский музыкальный критик А. В. Оссовский писал: «Первый же выход новоизбранного царя на паперти Успенского собора приковывает внимание к его величаво-сосредоточенному облику, носящему следы глубоких дум и тайных предчувствий. Над головой его уже занесен меч неумолимого судьи, и все дальнейшее ведение Шаляпиным роли представляется сплошным, мастерски выдержанным и в такой напряженности лишь ему доступным сгущением трагических красок, непрерывным их крещендо. Разрушается тело, все лицо изборождено глубокими морщинами, в волосах седина. Слабеет дух; уж над ним реют ночные тени безумия и смерти. Самый голос артиста становится все более глухим, в тембре его звучит что-то зловеще роковое. И с последним шепотом умирающего Бориса — „Простите“ — подавленное состояние овладевает залом».
Это впечатление относится к более позднему времени, но уже в первоначальном рисунке образа были заложены эти черты, и в дальнейшем они усовершенствовались и уточнялись.
Шаляпин достигал чудес средствами голоса, когда психическое и физическое состояние Бориса находит точное выражение в самом тембре голоса.
Трагическая наполненность образа Годунова поражала всех, слышавших оперу Мусоргского в исполнении Шаляпина.
Леонид Андреев отмечал одну сторону образа: «…Величаво-скорбный образ царя Бориса, величественная плавная поступь, которую нельзя подделать, ибо годами повелительности создается она. Красивое, сожженное страстью лицо тирана, преступника, героя, пытавшегося на святой крови утвердить свой трон; мощный ум и слабое человеческое сердце».
Другую, очень важную черту надрыва, столь характерного для шаляпинского Бориса, отметил Александр Амфитеатров:
«Есть страшный момент, когда Шаляпин — после допроса Борисом Шуйского — переводит свое пение в мелодекламацию, и не поет уже, а говорит под оркестр нотами Мусоргского. Технически это необычайно трудно, потому что говорить приходится на высоком регистре, а певучесть оркестра не допускает здесь крика. По техническому совершенству и звуковой красоте я лишь однажды слышал мелодекламацию столь же естественную и прекрасную: монолог Манфреда к Астарте, произносимый Поссартом в поэме Байрона, с музыкой Шумана. Но мощью трагической экспрессии Шаляпин далеко оставляет за собой этот прекрасный, полулирический образец».
В чем же смысл такой трактовки Бориса Годунова? Конечно, в раскрытии макбетовской темы страдания, которое превыше преступления, ибо наказание чрезмерно. В этом тенденция к оправданию Бориса, усложняющая и укрупняющая образ, что особенно ощущалось в годы зрелости Шаляпина как художника, когда намеченные с самого начала творческие задачи могли быть воплощены мастером.