Джордж Марек - Рихард Штраус. Последний романтик
Кто же, по мнению Штрауса, был виноват в том, что Бюлов плохо исполнил поэму? Прежде всего евреи! Бюлов сдружился с «отвратительной еврейской компанией». Они сделали его тщеславным, развратили его художническую неподкупность, требуя от него вычурности и напыщенности. Штраус признавал, что Бюлов работал над «Дон Жуаном» самоотверженно, однако «до публики донес всего лишь интересную музыку, но не моего «Дон Жуана». Бюлов больше не понимает поэтичной музыки. Он потерял чутье. А то, что Бюлов вообще взялся за эту работу, так это просто деловой трюк Вульфа (импресарио, еврея по национальности), который хотел доказать, что Бюлов способен справиться с совершенно новыми симфоническими произведениями и тем самым нанести удар по вагнеровскому обществу».[96] Нужны были доказательства, что «компания Вульфа имеет дело не только со стандартным, но и новейшим товаром».[97] Далее Штраус пытается оправдать свой гнев, говоря, что ему «не нужна слава, если его понимают неправильно», что он «хочет служить своему искусству честно и не страшится неудач», при условии, что его мысли будут донесены до публики правильно и точно.[98]
Даже допуская, что музыкальное чутье изменило Бюлову и он оказался глух к новым произведениям Штрауса и неудачно исполнил «Дон Жуана» (что сомнительно), выпад Штрауса, мягко говоря, был капризом. При всем своем чувстве юмора, Штраус порой его утрачивал, при всей скромности мог быть заносчив. Эти противоречия в его характере проявились рано и не раз заявляли о себе в дальнейшем. Открытого разрыва между Штраусом и Бюловом не произошло, но на связующих их нитях дружбы появился узелок, который так и не удалось развязать. Прошло почти два года, прежде чем Штраус извинился. Бюлов объявил, что намерен исполнить «Макбета». Штраус написал ему, что в восторге от такой приятной новости. Он боялся, что «из-за своих изменившихся взглядов на искусство» Бюлов «больше не испытывает к нему прежних дружеских чувств».[99] Штраус заверял Бюлова, что, невзирая на интриги вокруг них, «ничто, ничто на свете не погасит и даже не уменьшит моей безграничной любви, восхищения и глубокой благодарности к вам».[100]
Прекрасные слова и, несомненно, искренние. И тем не менее в письме отцу Штраус называет Бюлова «законченным реакционером», который одно время был прогрессивным, но не по внутреннему убеждению, а оттого, что его увлекли на этот путь «такие могучие личности, как Вагнер и Лист, а также возможность сражаться».[101]
Пути этих людей разошлись. Время от времени Штраус еще писал Бюлову, по-прежнему выражая свое уважение и признательность. Специально приезжал послушать, как Бюлов дирижирует Девятой симфонией. А перед самой смертью Бюлова навестил его в Гамбурге (в январе 1894 года). Единственное новое сочинение Штрауса, с которым Бюлов успел познакомиться, была симфоническая поэма «Смерть и просветление». Меньше чем за год до смерти Бюлов писал Шпицвегу: «О Боже, дай мне возможность снова активно интересоваться его успехами, самой оригинальной и яркой личностью после него (Брамса. — Дж. М. )!.. Да сохранит Господь его физическое здоровье, тогда и душа его будет цела».[102]
Бюлов писал это письмо, уже будучи больным, только не знал, насколько тяжело он болен. По совету Мари, Штрауса и других друзей, надеясь поправить здоровье солнцем, он отправился в Египет. Последний раз Штраус виделся с ним на вокзале в Берлине, и очень кратко. Бюлов прибыл в Каир полумертвым. И там, 12 февраля 1894 года, вдали от родного дома, этот добровольный изгнанник ушел из жизни.
Но у Штрауса навсегда осталось многое из того, чему научил его Бюлов. В том числе и страсть к исполнению музыки.
Расписание выступлений Штрауса в Веймаре могло бы свалить с ног обычного смертного, даже молодого. Но дирижеры, похоже, обладают странной особенностью: расцветают на тяжелой работе и чахнут от безделья. Всем известна рекордная продолжительность жизни среди дирижеров. (Возможно, физические упражнения благотворно влияют на здоровье.) Страсть к скрупулезным репетициям Штраус унаследовал от Бюлова, как и жесткие требования к музыкантам и певцам в стремлении добиться от них максимума отдачи, а также бескорыстную и корыстную преданность музыке.
Успехи Штрауса в Веймаре были потрясающими. Энтузиазм победил все материальные трудности. Мари Гутхейль-Шодер, бывшая в то время молодой певицей Веймарской оперы (позже она стала одной из лучших исполнительниц героинь опер Штрауса и самым выдающимся Октавианом), вспоминала, что он превратил город в «центр музыкальной жизни Германии».[103] И добился всего этого скудными средствами, имея в своем распоряжении не слишком талантливых певцов и небольшой, хотя и отважный оркестр. Несколько позже (в 1892 году), когда он вошел в ритм работы, Штраус описал родителям «несколько своих деловых дней». Вечер вторника — «Тристан»; 11.30 вечера — отъезд в Лейпциг. Среда с 10 до 2.30 — первая репетиция концерта Листа. Вечером — возвращение в Веймар. Четверг — «Лоэнгрин» в Эйзенахе. В час ночи — возвращение в Лейпциг. Пятница — репетиции с 10 до часа дня и с 3 до 6. Суббота — генеральная репетиция, вечером — концерт. Программа: Лист. «Идеалы», Шуберт-Лист. «Альбом путешественника» (с Зилотти в партии фортепиано), «Мазепа», «Смерть и просветление». Штраус писал: «Я немного устал, но весел и в хорошем настроении. Мне нравятся такие сражения…».[104]
Однако то ли от переутомления, то ли еще от чего в мае 1890 года Штраус серьезно заболел — простуда переросла в пневмонию. В какой-то момент состояние его стало угрожающим. Штраус говорил другу, что с мыслью о смерти он мог бы примириться, только прежде ему хотелось бы продирижировать «Тристаном». Во время болезни он мысленно повторял длинные отрывки, а как только стал выздоравливать, принялся изучать партитуру «Тристана», ломая голову, как поставить оперу в театре, где нет оркестровой ямы. Летом Штраус уехал в Байрёйт, где Паулина пела партию Елизаветы, а Козима заботилась о нем, не разрешая ему перенапрягаться. Штраус жаловался, что она запрещает ему дирижировать, так как врачи сказали ей, что ему нужно беречь силы, и Козима обращалась с ним как с маленьким ребенком.
В Веймаре, куда он вернулся к началу сезона, Штраус настоял на том, что он здоров, хотя это было не так, и принялся за репетиции «Тристана». Для оркестра это было тяжелым испытанием, и, хотя репетиции начались в октябре, премьера состоялась только 17 января следующего, 1892, года. Отец Штрауса вновь поспешил с советами: «Тристан» потребует от тебя тяжелой работы и напряжения. Я буду рад, когда все закончится. Не устраивай продолжительных репетиций. Не надо утомлять людей, иначе у них наступит апатия, а это отрицательно скажется на спектакле… Я знаю это по собственному опыту… Помни, что твой оркестр небольшой и оркестрантам приходится трудиться на пределе сил. А среди них немало пожилых людей, которым трудно переносить такие нагрузки. Будь благоразумен, дорогой Рихард».[105] Каковы бы ни были недостатки еще не отшлифованной постановки, Штраус остался ею доволен. Он говорил Козиме, что день премьеры был для него самым прекрасным днем в его жизни. Духовную близость с этим произведением, безграничное восхищение им Штраус сохранил до конца своей жизни. Спектакль в Веймаре был лишь первым среди бесчисленных спектаклей, которыми он дирижировал. Много лет спустя, в 1933 году, когда дирижер Фриц Буш написал Штраусу: «Только представьте себе! Кассовые сборы от «Тристана» начинают падать», — Штраус ответил: «Даже если только один-единственный человек купит билет на «Тристана», спектакль обязан состояться. Потому что этим человеком будет последний оставшийся в живых немец».[106] Два года спустя в переписке с Йозефом Грегором, который прислал Штраусу свою книгу «История мирового театра», Штраус писал, что Грегор не сумел оценить значимости «Тристана». Для него же это произведение означает прощание с Шиллером и Гете, высочайший итог двухтысячелетнего развития театра. В старости Штраус некоторое время жил в Швейцарии, покинув измученную войной Германию, и всегда носил с собой партитуру «Тристана» как своего рода талисман.[107]
В июне того года, когда был поставлен «Тристан», Штраус заболел снова… На этот раз у него обнаружили плеврит и острый бронхит. Возможно, он не вылечился от предыдущей болезни, возможно, сказалась напряженная работа. Он побледнел, сильно исхудал и кашлял. Врачи снова опасались за его жизнь. В те времена рекомендовали только одно средство против респираторных заболеваний — уехать в теплые края. И снова на помощь пришел дядя Георг, сделав щедрый подарок в 5000 марок. Штраус уехал в Грецию, а потом — в Египет. Он провел вдали от родины восемь месяцев. Сохранился дневник, который вел все это время Штраус. Греция произвела на него такое же сильное впечатление, какое она производит на всех, кто умеет видеть и мыслить исторически: она оживила в нем чувство прекрасного. Он, так сказать, как бы лично познакомился с Зевсом и Афродитой. Генри Миллер в своей книге «Греция» писал, что влюбиться в Грецию чрезвычайно просто. «Это все равно что влюбиться в собственное отражение». Картины античной Греции найдут позже выражение в творчестве Штрауса, хотя и искаженные бледным слепком мира Фрейда. А пока Штраус восхищался, наслаждался, поражался и совершал путешествия то в голубые горы, то к голубому морю, бродил по Акрополю и музеям, общался с людьми. Короче говоря, шел по хорошо проторенной дороге всех посещающих эту страну. Но, в отличие от обычного путешественника, он как художник смотрел на все глазами своего искусства. «Талант поглощает человека, — говорил Эмерсон, — а человек, в свою очередь, поглощает все, что питает его талант». В Олимпии, любуясь Гермесом Праксителя, Штраус думал о Байрёйте! Он сравнивал Грецию, дарующую ощущение красоты, — ощущение, рожденное такими малознаменательными событиями, как состязания в беге и борьбе, — с красотой, созданной одним человеком, Вагнером, «возвысившимся над своим народом». «Здесь — великий народ, там — великий гений».