Алексей Булыгин - Карузо
Карузо отправлялся на корабле «Президент Вильсон». Как только он взошел на палубу, его немедленно окружили репортеры. Энрико хотел дать интервью стоя, но Дороти настояла, чтобы он сел в шезлонг. Когда его спросили, пробовал ли он петь с момента выздоровления, тенор взял и долго держал одну из своих «золотых» нот, приведя этим газетчиков в полный восторг. Он сказал журналистам, что быстро набирает вес и чувствует себя гораздо лучше. Настроение у всех было приподнятое. Казалось, что болезнь позади, что еще немного — и на афишах «Метрополитен-оперы» вновь появится милое американцам имя…
— До свидания, Америка, мой второй дом! — крикнул Энрико, наклонившись с борта корабля. — Я скоро вернусь и буду петь, петь и петь!..
В тот момент на это надеялись все. Но, может быть, больше других — сам Карузо…
Глава восемнадцатая
КОНЕЦ
На корабле Карузо считал часы до прибытия — так не терпелось ему поскорее ступить на родную землю. Он искренне верил, что только атмосфера его родного Неаполя может вернуть ему здоровье и былую вокальную форму. Что касается утраченного ребра — то он немного успокоился. Отдельные ноты, которые он пробовал взять, вселяли надежду, что все не так уж и плохо. Хорошее настроение омрачало лишь то, что очень нервничала Дороти — она не хотела покидать Нью-Йорк и больше доверяла опытным американским врачам, нежели «чудодейственному» воздуху отчизны мужа. На душе у нее было тревожно, и это передавалось Энрико. Он нервничал, ругал слуг. Во время плавания Карузо не мог не вспоминать юные годы, выступления в кафе, занятия с маэстро Верджине, когда тот пренебрежительно отзывался об Энрико и делал ставку на «чудо-тенора» Пунцо… И вот это несостоявшееся «чудо» — не более чем нерасторопный и нерадивый слуга того самого певца, чей голос маэстро уподоблял свисту ветра сквозь приоткрытое окно! Понимая, насколько обидно было бы Пунцо прибыть в родной город камердинером своего бывшего соученика, Карузо решил никому не говорить, что тот в Америке был его слугой. Более того, он купил ему в Неаполе дом и положил в банк деньги для его семьи.
Неаполь с нетерпением ждал своего знаменитого соотечественника. Но особенно радовался возвращению Энрико в Италию Фофо. «В мае 1921 года я приехал из Флоренции в Неаполь, — рассказывал он. — После долгой, почти роковой болезни мой дорогой отец возвращался домой из Америки. Мы не виделись с тех пор, как он покинул виллу „Беллосгуардо“ во время его летнего отпуска в августе 1919 года. Теперь мы должны были встретиться вновь.
Прибыв в Неаполь, я поселился неподалеку от залива в гостинице „Санта-Лючия“, где мы с папой до этого останавливались много раз. Я попросил выделить мне комнату на верхнем этаже с видом на море. С балкона был виден Неаполитанский залив с выделяющимися на горизонте островами Искиа и Прочида. Именно между этими двумя островами на следующее утро должен был показаться лайнер „Президент Вильсон“ с возвращающимся на родину моим отцом — всемирно известным тенором Энрико Карузо.
Удивительно, но выражение „всемирно известный тенор“ вызывало у меня двойственное чувство: с одной стороны, восхищение и гордость, так как я был первым из его детей, с другой — отвращение. Несложно понять причину первого, причиной же второго было то, что именно известность отца была, как мне казалось, повинной во всех сложностях моей жизни. Именно она так долго держала меня вдалеке от него.
Солнце еще только начинало освещать золотистым светом вершину Везувия, когда я спрыгнул с кровати, чтобы увидеть прибытие корабля, которое планировалось около одиннадцати часов. В десять я уже стоял на балконе, впившись взглядом в горизонт и ожидая увидеть струйку дыма, говорящую о приближении судна. И вот на горизонте показалась точка, которая все росла и росла. В назначенный час за мной заехал дядя Джованни, и мы вместе с ним быстро спустились на пирс.
Мы подошли, когда корабль пришвартовывался. На палубах было полно народу, многие махали шляпами и платками. У меня было отличное зрение, но даже напрягая глаза, я не мог увидеть во всей этой огромной толпе отца. Я замирал от счастья, предвкушая встречу, однако эта небольшая отсрочка зародила во мне чувство некоторого беспокойства.
Вскоре пирс превратился в сумасшедший дом. Люди плакали, кричали, звали по именам знакомых и родных, размахивали платками, ссорились и проклинали друг друга, вставали на цыпочки, пытаясь разглядеть своих близких…
Наконец был спущен трап для пассажиров первого класса. Пробиваясь сквозь море людских тел, сходящих на берег, мы с дядей Джованни смогли взобраться на борт. Стюард провел нас в апартаменты отца.
Хотя за годы войны, проведенные в траншеях, я насмотрелся всяческих ужасов, вид папы после тяжелой болезни потряс меня настолько, что у меня перехватило дыхание — правда, на одну только секунду, потому что мне не хотелось его расстраивать. И все же я разрыдался, когда мы заключили друг друга в объятия. По счастью, он принял мои слезы за выражение радости, хотя на самом деле они были сопереживанием боли и тех страданий, которые он перенес. Меня очень встревожили его потухший взгляд и пепельный цвет лица. Он выглядел как человек, находящийся на последней стадии болезни — полностью изменившимся.
После долгих объятий с отцом я поприветствовал Дороти и других сопровождающих. Дора, моя мачеха, была в высшей степени добра и заботлива. Еще до того, как мы встретились на вилле „Беллосгуардо“, она написала мне несколько писем, в которых объявляла, что хотела бы стать нам с братом второй мамой. Затем я прошел к маленькой каюте, где играла моя младшая сестренка Глория — под бдительным присмотром шведской гувернантки, которая мне показалась чересчур грубой и очень не понравилась. Маленькое существо со светлыми волосами смотрелось буквально копией папы. Я тут же возжелал привлечь к себе этого изящного невинного ребенка, обнять, расцеловать, подержать на коленях. Но шведка посмотрела на меня, как на варвара, таким ледяным взглядом, что мой порыв моментально угас.
Когда собрали вещи, прошли обычные таможенные процедуры и прочие формальности, мы сошли на берег. К моему удивлению (и огорчению администрации), мы поехали не в „Санта-Лючию“, а в гостиницу „Везувий“, располагавшуюся по соседству.
…Прошел первый счастливый месяц. Воздух Неаполя вернул краски жизни лицу отца. С каждым днем я все больше привязывался к маленькой сестренке, которая росла на глазах, и я даже смог преодолеть странную враждебность по отношению к грубой гувернантке-шведке.
Разумеется, жизнь папы в это время была очень неспокойна. С утра до ночи его одолевали бесчисленные посетители, друзья, поклонники, просители, в общении с которыми проходил весь день. Отказа не было никому. Это мог быть баритон, певший с ним в Казерте, или импресарио, ангажировавший его в Салерно, или его коллеги по „Метрополитен-опере“, или репортеры, или кто-то из близких и очень дальних родственников. Приходили все, кроме докторов.
Доктора! Это слово пугало. При одном его упоминании настроение отца так портилось, что мы избегали его произносить! Однажды, когда мы были одни, папа рассказал мне о болезни, об операциях и показал мне шрамы на спине. Рана под лопаткой еще полностью не затянулась. Она была покрыта марлей, державшейся на пластыре. Картина, которую я увидел, до сих пор стоит перед глазами. Я едва сдерживал рыдания, комок подступил к моему горлу. Но отец настаивал на том, что он чувствует себя хорошо и в докторах не нуждается.
Шли дни. Однажды отец вызвал меня на семейный совет, состоявший из дяди Джованни и старого друга папы — брата покойного баритона Миссиано. Отец повернулся ко мне и сказал примерно следующее:
— Родольфо, тебе уже двадцать два года. Я смотрю теперь на перспективу дальнейшей жизни строго по-американски. Я бы хотел, чтобы мои дети освоили профессию — будь то искусство или торговля. В Америке этим путем идут все — даже дети из очень богатых семей. Синьор Миссиано — директор большой фабрики по производству спагетти, и он готов тебя взять на работу с начальным окладом в 450 лир в месяц. К этому ты будешь получать от меня еще две тысячи лир и необходимую одежду. Я бы хотел, чтобы ты там поработал в течение двух или трех лет и изучил способы изготовления всех видов пасты. После этого мы вместе организуем товарищество, создадим большую фабрику и будем экспортировать пасту под названием „Энрико Карузо“.
Я был потрясен и растроган как самим предложением, так и верой отца в мои возможности. Со всем пылом я сказал ему, что согласен и сделаю все, что от меня потребуется…»[419]
Дороти и близкие друзья Карузо были обеспокоены суетой, которая заполняла его жизнь в Неаполе. Им хотелось, чтобы Энрико смог по-настоящему отдохнуть, поэтому решено было отправиться на месяц в Сорренто. Владелец гостиницы «Везувий» предложил Карузо арендовать там небольшую виллу, которая была переоборудована в отель, названный «Витториа». После месяца отдыха в отеле Карузо планировал отправиться на виллу «Беллосгуардо» в Синью.