Шарль де Костер - Легенда о Тиле Уленшпигеле и Ламме Гудзаке, их приключениях отважных, забавных и достославных во Фландрии и других странах
Свечной гильдии всемилостивейше разрешено пожертвовать для освещения храма двадцать с лишним тысяч восковых свечей, коих непотреблённые огарки переданы соборному капитулу.
Что касается прочих расходов, то император охотно берёт их на себя, проявляя, таким образом, очевидное желание оградить свои народы от обременительных поборов.
Когда община приготовилась уже исполнить сие повеление, пришли из Рима прискорбнейшие вести. Императорские военачальники, принц Оранский, герцог Алансонский и Фрундсберг вторглись в святой город, разграбили и разрушили там церкви, часовни и дома, не щадя при этом никого – ни священников, ни монахов, ни женщин и детей. Святой отец в заточении. Вот уже неделя, как длится грабёж, рейтары и ландскнехты неистовствуют над Римом, объедаются и опиваются, шатаются по улицам, размахивая оружием, разыскивая кардиналов, крича, что они отрежут им лишнюю кожу, чтобы навеки лишить их возможности пробраться в папы. Другие, уже исполнившие эту угрозу, слонялись по городу, надев на шею по двадцать восемь и более бус – все громадные, как орехи, и все в крови. Некоторые улицы превратились в кровавые потоки, загромождённые ограбленными трупами.
Утверждали, что император, имея нужду в деньгах, хотел поживиться на крови духовенства. Одобрив договор, заключённый его военачальниками со взятым в плен папой, Карл потребовал, чтобы папа передал ему все крепости в своих владениях и уплатил ему четыреста тысяч дукатов. Пока эти условия не будут выполнены, папа остаётся в заключении.
Однако печаль его величества была безмерна. Император отменил все торжества, празднества, увеселения и повелел всем кавалерам и дамам своего двора одеться в траур.
И инфант был крещён в белых пелёнках – знак императорского траура.
Придворные кавалеры и дамы истолковали это как зловещее предзнаменование.
Несмотря на это, её милость госпожа кормилица представила инфанта придворным кавалерам и дамам, дабы они, по исконному обычаю, могли принести новорождённому свои пожелания и подарки.
Госпожа де ла Сена повесила ему на шею предохраняющий от яда чёрный камень видом и величиной с орех, в золотой скорлупе. Госпожа де Шеффад повязала ему на живот шелковинку и подвесила к ней лесной орешек, что содействует хорошему пищеварению. Господин ван-дер-Стин из Фландрии преподнёс ему гентскую колбасу в пять локтей длины и пол-локтя толщины, всепреданнейше пожелав его высочеству, чтобы один запах этой колбасы возбуждал в нём жажду к гентскому доброму пиву clauwaert, ибо, сказал он, кто любит пиво из какого-нибудь города, тот уж не может ненавидеть тамошних пивоваров. Господин конюший Хаиме-Христофор Кастильский просил господина инфанта носить на его прекрасных ножках камешки зелёной яшмы, которые сообщают лёгкость и быстроту. Ян де Папе, шут, присутствовавший при этом, заметил однако:
– Сударь! Поднесите ему лучше трубу Иисуса Навина, при звуке которой бежали бы пред ним все города, чтобы унести куда-нибудь своё добро вместе со всеми обитателями – мужчинами, женщинами и детьми. Ибо его высочеству нет нужды учиться бегать, а надо других обращать в бегство.
Безутешная вдовица Флориса ван Борселе, который был губернатором Веере в Зеландии, поднесла его королевскому высочеству камень, который – по ее словам – делал мужчин влюблёнными и женщин безутешными.
Но ребёнок ревел, как бычок.
В это время Клаас сплёл из прутьев сыну погремушку с бубенцами и подбрасывал Уленшпигеля на руке, приговаривая в лад: «Бом-бом-дилинь-бом! Будь всегда с бубенцом, будь весёлым молодцом. Шутники живали господами в старое доброе время».
И Уленшпигель смеялся.
VIII
Клаас поймал большую лососку, и в воскресенье ею пообедали и он, и Сооткин, и Катлина, и маленький Уленшпигель. Но Катлина ела, как птичка.
– Кума, – сказал ей Клаас, – неужто воздух Фландрии стал так густ, что достаточно вдохнуть его, чтобы насытиться, словно мяса поел? Хорошо было бы! Дождь сошёл бы за добрую похлёбку, град – за бобы, а снег – за небесное жаркое, обновляющее силы путников.
Катлина кивнула головой, но не сказала ни слова.
– Посмотрите-ка на бедную куму, – сказал Клаас, – чем это она так огорчена?
Но Катлина отвечала голосом, подобным вздоху:
– Нечистый! Чёрная ночь пришла. Слышу всё ближе, всё ближе. Орлом клекочет… Дрожу вся, молю Деву Святую… смилостивься… Всё напрасно… Нет для него ни стен, ни оград, ни дверей, ни окон. Пробирается всюду, точно дух… Скрипит лестница… Вот взобрался ко мне на чердак, где сплю, схватил руками – твёрдые, холодные, как камень. Лицо ледяное. Целует – мокрый, точно снег. Земля под ногами так и ходит; пол качается, как челнок в бурю…
– Каждое утро ходи в церковь, – сказал Клаас, – моли Христа Спасителя об избавлении от духа преисподней…
– Он такой красавчик, – сказала она.
IX
Уленшпигель, отнятый от груди, рос, как молодой тополёк.
Клаас уже не так часто целовал его, но, любя его, делал строгое лицо, чтобы не избаловать мальчика.
Когда Уленшпигель приходил домой и жаловался на синяки, полученные в товарищеской потасовке, Клаас давал ему подзатыльник за то, что он сам не вздул других, и при таком воспитании Уленшпигель стал смел, как львёнок.
Если отца не было дома, Уленшпигель просил у матери лиар на игру. Сооткин сердилась и говорила:
– Что там за игры? Сидел бы лучше дома, щенок этакий, вязал бы вязанки.
Уленшпигель, видя, что ничего не получит, подымал дикий крик, но Сооткин гремела своими горшками и сковородками, которые мыла в лохани, делая вид, что ничего не слышит. Уленшпигель начинал реветь, и тогда мать отказывалась от своего притворного жестокосердия, гладила его по головке и говорила: «Довольно с тебя денье?» А надо вам знать, что в денье шесть лиаров.
Так проявляла она свою чрезмерную любовь, и, когда Клаас уходил куда-нибудь, Уленшпигель верховодил в доме.
X
Однажды утром Сооткин увидела, что Клаас шагает по кухне с понурой головой, совершенно поглощённый какими-то мыслями.
– Чем огорчён ты, милый? – спросила она. – Ты бледен, раздражён и рассеян.
Клаас ответил тихо, тоном ворчащей собаки:
– Опять собираются восстановить эти свирепые императорские указы. Снова смерть пойдёт гулять по Фландрии. Доносчики получают половину имущества своих жертв, если их состояние не превышает ста флоринов.
– Мы с тобой бедняки, – заметила она.
– Им и это пригодится. Есть мерзавцы, коршуны и вороны, живущие стервятиной, которые и на нас рады донести, чтобы разделить с его святейшим величеством мешок угольев, точно мешок червонцев. Много ли было у несчастной Таннекен, вдовы портного Сейса, умершей в Гейсте, где её живою закопали в землю? Латинская Библия, три золотых да немножко утвари из английского олова, которая приглянулась её соседке. Иоанну Мартенс сожгли как ведьму, сначала её бросили в воду, но она, видишь ли, не тонула, – и в этом было всё её прегрешение. У неё было два-три колченогих стула и семь золотых в чулке; доносчик захотел получить половину. О, я мог бы рассказывать тебе до завтра. Но надо убираться, милая: после этих указов невозможно жить во Фландрии. Скоро каждую ночь будет ездить по городу возок смерти, и мы услышим, как в нём будет стучать её сухой костяк.
– Не пугай меня, милый муж, – ответила Сооткин. – Император – отец Фландрии и Брабанта и, как отец, полон терпения и сострадания, милосердия и снисхождения.
– Это ему очень невыгодно, – ответил Класс, – ибо конфискованное имущество идёт в его пользу.
Вдруг затрубила труба, прогремели литавры городского глашатая. Клаас и Сооткин, поочерёдно передавая Уленшпигеля друг другу на руки, бросились вслед за толпой народа.
Перед городской ратушей они увидели конных глашатаев, которые трубили в трубы и били в барабаны, профоса с судейским жезлом, верхом на коне, и общинного прокурора, который обеими руками держал императорский указ, готовясь прочитать его толпе.
И тут услышал Клаас, что отныне всем вообще и каждому в отдельности воспрещается печатать, читать, хранить и распространять все писания, книги и учения Мартина Лютера, Джона Виклифа, Яна Гуса, Марсилия Падуанского, Эколампадия, Ульриха Цвингли, Филиппа Меланхтона, Франциска Ламберта, Иоанна Померана, Оттона Брунсельсиуса, Иоанна Пупериса, Юстуса Иоанаса и Горциана, книги Нового Завета, напечатанные у Адриана де Бергеса, Христофа да Ремонда и Иоанна Целя, поелику таковые исполнены Лютеровых и иных ересей и осуждены и прокляты богословским факультетом в Лувене.
«Равным образом воспрещается неподобающе рисовать или изображать или заказывать рисунки с неподобающими изображениями Господа Бога, Пресвятой Девы Марии или святых угодников, равно как разбивать, разрывать или стирать изображения или изваяния, служащие к прославлению, поминанию, чествованию Господа Бога, Пресвятой Девы Марии или святых угодников, признанных церковью».