Жорж Санд - Спиридион
На эти беседы и наставления ушло у нас едва ли не столько же времени, сколько на рассказ, им предшествовавший. Они продлились несколько дней и поглотили нас обоих до такой степени, что мы с трудом прерывали их даже ради сна. К учителю моему на то время, пока он передавал мне свои знания, возвратилась, кажется, прежняя сила. Читая мне свою книгу и объясняя места не вполне понятные, он забывал о своих страданиях сам и заставлял забыть о них меня. Книга его была произведение странное, исполненное возвышенного величия и величественной простоты. По его собственному признанию, он не успел придать ей логическую форму и создал, подобно Монтеню, ряд «опытов», в которых запечатлел с замечательным простодушием и свои религиозные порывы, и приступы грусти и уныния. «Я почувствовал, – сказал он мне, – что уже не смогу создать для своих современников такой грандиозный труд, о каком мечтал в дни, когда был еще снедаем благородным, но слепым честолюбием. Тогда, согласив мой слог с жалким моим положением, а мои чаяния со слабостью моего организма, я решил открыть на этих страницах все мое сердце без остатка, дабы воспитать ученика, который, поняв вполне желания и потребности души человеческой, употребит свой ум на поиски способов удовлетворить эти желания и потребности, важность которых рано или поздно поймут все люди, даже те, кто сейчас помышляет только о делах политических. Я сам – не что иное, как горестное порождение той эпохи, в какую я явился на свет, и потому могу лишь испускать вопли отчаяния и умолять, чтобы мне возвратили то, что было у меня отнято: веру, догматы, богослужение. Я прекрасно знаю, что время для ответа еще не настало и что я умру вне храма, полный смятения и страха, и сложу к ногам верховного судии только то упорство, с каким я отстаивал мои религиозные чувства от растлевающего влияния века безрелигиозного. Но я не перестаю надеяться, и самое отчаяние рождает во мне новые надежды, ибо чем больше я страдаю от своего невежества, чем больше я страшусь небытия, тем яснее ощущаю, что душа моя имеет священные права на то небесное наследство, коего она алкает неустанно…»
Беседа наша длилась уже три ночи, и, несмотря на всю ее притягательность, я внезапно ощутил такой приступ усталости, что уснул прямо подле постели моего учителя, под еле слышный звук его слабеющего голоса, во тьме, ибо лампа погасла, а заря еще не занялась. Не прошло и нескольких мгновений, как я проснулся; с уст Алексея еще слетали некие невнятные звуки: он как будто говорил сам с собой. Я из последних сил боролся со сном, однако разобрать слова было невозможно и усталость взяла свое: я снова заснул, уронив голову на край постели учителя. И вот тут-то, во сне, я услышал голос кроткий и мелодичный, который, казалось, продолжал речи Алексея, и я слушал его слова, не просыпаясь и не понимая их смысла. Наконец мне почудилось, будто волос моих коснулось освежающее дуновение, и голос сказал мне: «Анжель, Анжель, час настал». Я решил, что учитель мой отходит, и, с трудом проснувшись, простер к нему руки. Его руки, однако, были по-прежнему теплыми, а ровное дыхание обличало спокойный сон. Я встал, чтобы зажечь лампу, и вдруг почувствовал, что существо неведомой природы стоит у меня на пути и мешает мне двинуться вперед. Нисколько не испугавшись, я спокойно спросил его:
– Кто ты и чего ты хочешь от меня? Ты тот, кого мы любим? Ты хочешь что-то приказать мне?
– Анжель, – отвечал голос, – рукопись лежит под камнем, а сердце твоего наставника не успокоится до тех пор, пока ты не исполнишь воли того, кто…
Тут голос смолк; теперь в комнате слышалось только слабое, но ровное дыхание Алексея. Я зажег лампу и убедился, что он спит, что мы одни и что все двери закрыты; сомнения и тревога мучили меня. Прошло несколько минут, и я решился: бесшумно выйдя из кельи, я, держа в одной руке лампу, а в другой – стальной брус, отыскавшийся в обсерватории, направился в церковь.
Не могу объяснить, откуда взялись у меня, до тех пор столь юного, робкого и суеверного, воля и отвага, потребные для совершения подобного поступка. Знаю только, что ум мой достиг в тот час высшей мощи, – потому ли, что я пребывал во власти странного возбуждения, потому ли, что безотчетно повиновался какой-то высшей силе, вселившейся в меня помимо моей воли. Но вот что не подлежит сомнению: я приступил к камню Hiс est без колебаний и отвалил его без труда. Я спустился в склеп; свинцовый гроб стоял там в нише из черного мрамора. С помощью рычага и ножа я легко приподнял крышку гроба; на груди покойного рука моя нащупала клочки ткани, опутавшие мои пальцы, словно паутина. В том месте, где прежде билось благородное сердце, я без страха ощутил холод костей. Пакет, за которым я пришел, скатился на дно гроба, поскольку истлевший саван больше его не удерживал; я поднял его и, поспешно опустив крышку гроба, возвратился в келью Алексея и положил рукопись ему на колени. Тут голова у меня закружилась, и я едва не лишился чувств; однако воля моя вновь одержала победу; Алексей тем временем уже развернул рукопись рукою твердой и торопливой.
– «Hiс estveritas!» – прочел он любимый девиз Спиридиона, служивший эпиграфом к рукописи. – Анжель, что я вижу? Верить ли мне своим глазам? Взгляни, взгляни сам, мне кажется, что я брежу.
Я заглянул в рукопись; перед нами был прекрасный манускрипт тринадцатого столетия, писанный с четкостью и изяществом, какими не может похвастать ни одна печатная книга; то был плод ручной работы, смиренного и терпеливого труда некоего безвестного монаха; текст же этой рукописи, как очень скоро убедились мы с Алексеем – я с изумлением, а он с горестным недоумением, – представлял собой не что иное, как Евангелие от Иоанна!
– Нас обманули! – сказал Алексей. – Кто-то подменил рукопись. Либо Фульгенций во время похорон своего наставника утратил бдительность, либо Донасьен подслушал наши разговоры и положил на место книги Спиридиона слова Христа, не допускающие возражений и не подлежащие комментированию.
– Постойте, отец мой, – воскликнул я, внимательно рассмотрев рукопись, – перед нами памятник весьма редкий и весьма драгоценный. Он писан рукою знаменитого аббата Иоахима Флорского, калабрийского монаха-цистерцианца… Подпись его тому порукой.
– Да, – подтвердил Алексей, взяв у меня рукопись и всмотревшись в нее, – это творение того, кого называли человеком в льняных одеждах, того, кого в начале тринадцатого века считали богодухновенным пророком, мессией нового Евангелия! Какое глубокое волнение охватывает меня при виде этих начертаний. О искатель истины, как часто на жизненном пути приходилось мне встречать твой след! Смотри внимательнее, Анжель, ничто не должно ускользнуть от нашего взора; ведь Эброний наверняка недаром положил себе на сердце этот драгоценный манускрипт; видишь ты вот эти буквы, превосходящие все остальные величиной и изяществом?
– Вдобавок они писаны другим цветом; быть может, это не единственный отрывок такого рода; давайте искать, отец мой!
Мы стали перелистывать Евангелие от Иоанна и отыскали в этом каллиграфическом шедевре аббата Иоахима три отрывка, писанные более крупными и красивыми буквами, чем весь остальной текст; писавший пользовался в каждом из этих трех случаев чернилами разного цвета, словно хотел привлечь особенное внимание читателя к этим важнейшим фрагментам. Первый, писанный лазурными буквами, шел в самом начале Евангелия от Иоанна; то были великолепные слова, его открывающие:
«В НАЧАЛЕ БЫЛО СЛОВО, И СЛОВО БЫЛО У БОГА, И СЛОВО БЫЛО БОГ. ОНО БЫЛО В НАЧАЛЕ У БОГА. ВСЕ ЧРЕЗ НЕГО НАЧАЛО БЫТЬ, И БЕЗ НЕГО НИЧТО НЕ НАЧАЛО БЫТЬ, ЧТО НАЧАЛО БЫТЬ. В НЕМ БЫЛА ЖИЗНЬ, И ЖИЗНЬ БЫЛА СВЕТ ЧЕЛОВЕКОВ. И СВЕТ ВО ТЬМЕ СВЕТИТ, И ТЬМА НЕ ОБЪЯЛА ЕГО. БЫЛ СВЕТ ИСТИННЫЙ, КОТОРЫЙ ПРОСВЕЩАЕТ ВСЯКОГО ЧЕЛОВЕКА, ПРИХОДЯЩЕГО В МИР».
Второй отрывок был писан пурпурными буквами:
«НАСТУПАЕТ ВРЕМЯ, КОГДА И НЕ НА ГОРЕ СЕЙ, И НЕ В ИЕРУСАЛИМЕ БУДЕТЕ ПОКЛОНЯТЬСЯ ОТЦУ. НАСТАНЕТ ВРЕМЯ, И НАСТАЛО УЖЕ, КОГДА ИСТИННЫЕ ПОКЛОННИКИ БУДУТ ПОКЛОНЯТЬСЯ ОТЦУ В ДУХЕ И ИСТИНЕ». И наконец, третий отрывок был писан буквами золотыми:
«СИЯ ЖЕ ЕСТЬ ЖИЗНЬ ВЕЧНАЯ, ДА ЗНАЮТ ТЕБЯ, ЕДИНОГО ИСТИННОГО БОГА, И ПОСЛАННОГО ТОБОЮ ИИСУСА ХРИСТА».
Внимание наше привлек и четвертый фрагмент, писанный, правда, чернилами того же цвета, что и вся остальная рукопись, но несколько более крупными буквами; то была глава десятая; в ней переписчик выделил вот какие слова:
«ИИСУС ОТВЕЧАЛ ИМ: МНОГО ДОБРЫХ ДЕЛ ПОКАЗАЛ Я ВАМ ОТ ОТЦА МОЕГО; ЗА КОТОРОЕ ИЗ НИХ ХОТИТЕ ПОБИТЬ МЕНЯ КАМНЯМИ? ИУДЕИ СКАЗАЛИ ЕМУ В ОТВЕТ: НЕ ЗА ДОБРОЕ ДЕЛО ХОТИМ ПОБИТЬ ТЕБЯ КАМНЯМИ, НО ЗА БОГОХУЛЬСТВО И ЗА ТО, ЧТО, БУДУЧИ ЧЕЛОВЕК, ДЕЛАЕШЬ СЕБЯ БОГОМ. ИИСУС ОТВЕЧАЛ ИМ: НЕ НАПИСАНО ЛИ В ЗАКОНЕ ВАШЕМ: «Я СКАЗАЛ: ВЫ БОГИ»? ЕСЛИ ОН НАЗВАЛ БОГАМИ ТЕХ, К КОТОРЫМ БЫЛО СЛОВО БОЖИЕ, И НЕ МОЖЕТ НАРУШИТЬСЯ ПИСАНИЕ: ТОМУ ЛИ, КОТОРОГО ОТЕЦ ОСВЯТИЛ И ПОСЛАЛ В МИР, ВЫ ГОВОРИТЕ «БОГОХУЛЬСТВУЕШЬ», ПОТОМУ ЧТО Я СКАЗАЛ: «Я СЫН БОЖИЙ»?