KnigaRead.com/

Жорж Санд - Спиридион

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Жорж Санд, "Спиридион" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Лишь только я начал выздоравливать, как грянул гром: в монастыре началась эпидемия страшной, неизлечимой болезни. Она обнаружилась внезапно; спастись от нее было невозможно. Одним из первых заболел мой бедный Христофор. Я позабыл о собственной немощи и о грозившей мне опасности; покинув свою келью, я провел три дня и три ночи подле его постели. На четвертую ночь он испустил дух у меня на руках. Смерть эта потрясла меня так сильно, что я сам оказался на краю могилы. Тем не менее мне удалось выжить; во мне совершилась удивительная перемена: я выздоровел быстро и окончательно; но этого мало: нравственное существо мое очнулось после долгого сна, и, впервые за долгие годы, я сердцем почувствовал людские беды. После смерти Фульгенция Христофор был единственным человеком, к которому я привязался. Быстрая и горестная его кончина напомнила мне о первом моем друге, о моей молодости, набожности, чувствительности – обо всех тех усладах, которые я потерял навсегда. Я возвратился в свою уединенную келью, но теперь одиночество не радовало, а страшило меня. За мной последовал Бакко: я был последним больным, которого пользовал его хозяин, пес привык находиться в моей келье и, кажется, хотел полюбить меня так же сильно, как любил Христофора, но ему это не удалось: горе его оказалось безутешным. Пес не спал, постоянно обнюхивал кресло, в котором обычно засыпал его покойный хозяин и которое я ставил по ночам у изголовья своей постели в память о моем бедном друге. Бакко охотно принимал мои ласки, но тревога не покидала его. При малейшем шорохе он вскакивал и со смесью надежды и отчаяния смотрел на дверь. В эти минуты я испытывал неодолимую потребность говорить с Бакко, как с разумным существом.

– Он не придет, – убеждал я пса, – теперь ты должен любить одного меня.

Я уверен, что он меня понимал: при этих словах он подходил ко мне и с видом грустным и покорным лизал мне руку. Затем он пробовал заснуть, но спал беспокойно и во сне издавал слабые стоны, надрывавшие мне душу. Когда же он потерял всякую надежду увидеть того, кого не переставал ждать, он решил умереть. Лежа в кресле своего хозяина, он отказывался от еды и в конце концов угас, глядя на меня укоризненно, как будто именно я был причиной его горя, виновником его смерти. Когда глаза его закатились, а тело похолодело, я не смог сдержать потока слез; я плакал еще горше, чем в день смерти Христофора. Мне казалось, что я потерял друга во второй раз.

Происшествие это, на первый взгляд столь незначительное, окончательно низвергло меня с высоты, куда я вознесся на крыльях гордыни, в бездну отчаяния. Много ли пользы видел я от этой гордыни? Много ли проку видел я от своего ума? Болезнь поразила мой гордый ум бессилием; смирение добросердечного человека, верность любящего животного помогли мне куда больше, чем все мои познания. Теперь, когда смерть разлучила меня с теми двумя, кого я любил, разум, который я поставил на место Бога, твердил мне взамен утешения, что эти предметы моей сердечной привязанности исчезли бесследно и потому мне надлежит начисто их забыть. Смириться с этим абсолютным исчезновением я не мог, а между тем наука моя запрещала мне в нем сомневаться. Я попытался продолжить свои ученые занятия, надеясь таким образом побороть терзавшую меня тоску; однако это позволяло мне скоротать всего несколько часов. Лишь только я возвращался в свою келью, лишь только укладывался в постель, одиночество принималось терзать меня с новой силой; словно малое дитя, я обливал слезами подушку; я сожалел о физических страданиях, которые некогда казались мне нестерпимыми; теперь я охотно согласился бы терпеть их вновь, будь мне при этом позволено вновь увидеть подле себя Христофора и Бакко.

Именно в ту пору я всем существом почувствовал, что дружба существа самого незначительного есть дар более драгоценный, нежели все открытия гения; что самое простое движение души приносит отраду более сладостную и более насущную, нежели все обольщения тщеславия. Нутро мое подсказало мне, что человек создан для любви, а одиночество, не скрашенное ни верой, ни любовью Божественной, есть не что иное, как могила, вдобавок лишенная загробного покоя! Вновь обрести веру я даже не мечтал; эта прекрасная греза, к великому моему сожалению, растаяла навеки; то, что я именовал моим разумом и моими познаниями, изгнало ее из моей души безвозвратно. Мне суждена была бесплодная жизнь в иссушающем мире. Отчаяние внушало мне замыслы самые безрассудные. Я был готов оставить монастырь, броситься в вихрь света, предаться пьянству или даже разврату – лишь бы убежать от самого себя. Впрочем, желания эти угасли очень быстро; слишком рано я задушил в себе страсти – воскресить их я был не в силах. Самый атеизм, плод ученых занятий и глубоких размышлений, лишь укрепил во мне привычку к аскетическому образу жизни. А кроме того, какие бы превращения я ни претерпевал, ничто не могло вытравить из моей души тягу к прекрасному, потребность в идеале; ум сколько-нибудь возвышенный подобные чувства отринуть не способен. Я больше не обольщался грезами относительно божественного совершенства; но один только вид мира материального, одно только величие звездного неба и стройность законов мироздания вселяли в меня такую страстную любовь к порядку, долговечности и красоте всего сущего, что любая попытка покуситься на эти возвышенные, гармонические идеи вызывала во мне непреодолимое отвращение.

Я попытался отыскать новые предметы сердечной привязанности; в монастыре мне их найти не удалось. Повсюду я встречал злобу и хитрость; когда же мне попадались люди более простодушные, за кротостью их я очень скоро различал трусость. Я попытался свести знакомство с мирянами. Во времена аббата Спиридиона все выдающиеся люди из числа местных жителей и образованных путешественников имели обыкновение посещать наш монастырь, невзирая на то, что он расположен в местности дикой и труднодоступной. Однако с тех пор, как обитель наша сделалась рассадником лени, невежества и пьянства, сюда изредка забредали лишь люди равнодушные либо праздно-любопытные, да и те по чистой случайности. Мне некому было открыть душу, и я предавался унынию в полном одиночестве.

Недели, месяцы напролет я жил, не зная радости, но, пожалуй, не испытывая и горя: душа моя, истомленная скукой, разучилась чувствовать. Наука утратила для меня всякую привлекательность и постепенно сделалась мне противна: она только и могла, что напоминать мне о страшном уделе человека, который живет на земле, обреченный на страдания и гибель, не имея будущего, не питая надежд, не ожидая воздаяния. Я спрашивал себя, для чего же в таком случае жить, но не понимал также и для чего умирать. Смысла не было ни в том, ни в другом, и потому я наблюдал, как течет время и выпадают мои волосы, не противясь этому медленному дряхлению тела и души, призванному в конце концов даровать мне покой – вечный и печальный.

Наступила осень, и вид увядающей природы немного смягчил горечь моих мыслей. Мне нравилось ступать по сухой листве и следить за стаями перелетных птиц, которые ровными рядами двигались к югу и оглашали окрестность тревожными криками. Я завидовал этим созданиям, которые повинуются инстинктам и не знают, что такое неудовлетворенные желания, ибо желают лишь того, что им по силам; конечно, им постоянно приходится защищать свою жизнь, зато они не знают скуки – томительнейшей из мук. Нравилось мне и любоваться цветением последних осенних цветов. Даже этим эфемерным созданиям, думал я, выпала участь счастливее участи человеческой; я привязался к ним и поспешил обнести изгородью возделанный мною уголок сада, чтобы ничья грубая нога не растоптала мои посадки, ничья святотатственная рука не покусилась на мои цветы. Праздношатающихся монахов я отгонял от своего цветника так яростно, что, к великой радости настоятеля, был сочтен помешанным.

Осенними вечерами воздух свеж, но приятен; днем я работал в саду, надеясь, что физическая усталость прогонит бессонницу, а на закате нередко ложился на скамейку, которую сам же сложил из дерна, и надолго погружался в смутные мечтания. Мысли мои уносились вдаль, подобно листьям, сорванным с дерева осенним ветром; я привыкал вести растительный образ жизни; мне хотелось разучиться думать. Постепенно я впадал в забытье, которое нельзя назвать ни явью, ни сном, ни страданием, ни блаженством; иных, более острых наслаждений я уже не искал. Мало-помалу я начал с большей легкостью впадать в это оцепенение и находить в нем известную приятность. Особенное удовольствие доставляла мне возможность не вспоминать о прошлом и не опасаться будущего. Я всем своим существом предавался настоящему. Я постигал жизнь природы, наблюдал за мельчайшими подробностями ее бытия, проникал в самые сокровенные ее тайны. Я вслушивался в ее прихотливую музыку, и сознание моей причастности к этой гармонии, недоступной умам суетным, отвлекало меня от мыслей о самом себе. Благостные эти восторги облегчали томление сердца, не знающего, кого любить и кем восхищаться. Я любовался изяществом ветки, нежно колеблемой ветром, я со слезами на глазах внимал слабому и печальному пению кузнечика. Я благодарил цветы за их ароматы, я гордился их красотой, которую взращивал и лелеял. Впервые за долгие годы я вновь ощутил, какой поэтической может быть жизнь в монастыре, в этом святилище, выстроенном на возвышенности, дабы человек, удалившись от мирского шума, предавался там созерцанию небесной сферы. Ты знаешь то место над морем, где стоит белая мраморная беседка, увитая виноградом. Там растут четыре пальмы – их посадил я; там же росли некогда и мои цветы, от которых нынче не осталось и следа; теперь место моей клумбы и прекрасного сада, разбитого Эбронием, занял монастырский огород. В пору, о которой я веду речь, место это, по признанию редких путешественников, его видевших, было одним из живописнейших уголков на земле. В то время воды мраморных фонтанов, которые теперь служат для удовлетворения нужд низменных и презренных, струились лишь для услаждения музыкального слуха истинных ценителей. Прозрачная родниковая вода падала из одной красномраморной раковины в другую и скрывалась под сенью кипарисов и смоковниц, унося с собой свою тайну. Ветви лимонов и цератоний низко нависали над цветником и, переплетаясь, укрывали его, к моей радости, от посторонних взоров. Впрочем, с той стороны, где склон горы отвесно спускается к берегу, я оставил проем среди деревьев: в этой раме из цветов и листьев взору моему представало величественное зрелище морских волн, которые разбивались о прибрежные скалы, а на горизонте вспыхивали огнем заката или рассвета. Погруженный в бесконечные грезы, я проводил в своем саду дни и ночи напролет; здесь, думал я, мне открывается гармония, невнятная грубым чувствам прочих людей, здесь до слуха моего доносится и жалобная песнь, принесенная южными ветрами с мавританского берега, и песнопение затерянного среди бесплодных громад Атласских гор безвестного дервиша, который ведет жизнь нищую и отшельническую, но вкушает куда больше радостей, чем я, ведущий жизнь сытую и безбедную, ибо он верит, а я нет.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*