Николай Лесков - Очарованный странник (сборник)
«А оттого, – говорит, – что у меня голова не чайная, а у меня голова отчаянная: вели мне лучше еще рюмку вина подать!.. – И этак он и раз, и два, и три у меня вина выпросил и стал уже очень мне этим докучать. А еще больше противно мне стало, что он очень мало правды сказывает, а все-то куражится и невесть что о себе сопле-тет, а то вдруг беднится, плачет, и все о суете».
«Подумай, – говорит, – ты, какой я человек? Я, – говорит, – самим Богом в один год с императором создан и ему ровесник».
«Ну, так что же, мол, такое?»
«А то, что какое же мое, несмотря на все это, положение? Несмотря на все это, я, – говорит, – нисколько не взыскан и вышел ничтожество, и, как ты сейчас видел, я ото всех презираем». – И с этими словами опять водки потребовал, но на сей раз уже велел целый графин подать, а сам завел мне преогромную историю, как над ним по трактирам купцы насмехаются, и в конце говорит:
«Они, – говорит, – необразованные люди, думают, что это легко такую обязанность несть, чтобы вечно пить и рюмкою закусывать? Это очень трудное, братец, призвание, и для многих даже совсем невозможное; но я свою натуру приучил, потому что вижу, что свое надо отбыть, и несу».
«Зачем же, – рассуждаю, – этой привычке так уже очень усердствовать? Ты ее брось».
«Бросить? – отвечает. – А-га, нет, братец, мне этого бросить невозможно».
«Почему же, – говорю, – нельзя?»
«А нельзя, – отвечает, – по двум причинам: во-первых, потому, что я, не напившись вина, никак в кровать не попаду, а все буду ходить; а во-вторых, самое главное, что мне этого мои христианские чувства не позволяют».
«Что же, мол, это такое? Что ты в кровать не попадешь, это понятно, потому что все пить ищешь; но чтобы христианские чувства тебе не позволяли этаку вредную пакость бросить, этому я верить не хочу».
«Да, вот ты, – отвечает, – не хочешь этому верить… Так и все говорят… А что, как ты полагаешь, если я эту привычку пьянствовать брошу, а кто-нибудь ее поднимет да возьмет: рад ли он этому будет или нет?»
«Спаси, мол, Господи! Нет, я думаю, не обрадуется».
«А-га! – говорит. – Вот то-то и есть, а если уже это так надо, чтобы я страдал, так вы уважайте же меня по крайней мере за это, и вели мне еще графин водки подать!»
Я постучал еще графинчик, и сижу, и слушаю, потому что мне это стало казаться занятно, а он продолжает таковые слова:
«Оно, – говорит, – это так и надлежит, чтобы это мучение на мне кончилось, чем еще другому достанется, потому что я, – говорит, – хорошего рода и настоящее воспитание получил, так что даже я еще самым маленьким по-французски Богу молился, но я был немилостивый и людей мучил, в карты своих крепостных проигрывал; матерей с детьми разлучал; жену за себя богатую взял и со света ее сжил, и наконец, будучи во всем сам виноват, еще на Бога возроптал: зачем у меня такой характер? Он меня и наказал: дал мне другой характер, что нет во мне ни малейшей гордости, хоть в глаза наплюй, по щекам отдуй, только бы пьяным быть, про себя забыть».
«И что же, – спрашиваю, – теперь ты уже на этот характер не ропщешь?»
«Не ропщу, – отвечает, – потому что оно хотя хуже, но зато лучше».
«Как это, мол, так: я что-то не понимаю, как это: хуже, но лучше?»
«А так, – отвечает, – что теперь я только одно знаю, что себя гублю, а зато уже других губить не могу, ибо от меня все отвращаются. Я, – говорит, – теперь все равно что Иов на гноище, и в этом, – говорит, – все мое счастье и спасение», – и сам опять водку допил, и еще графин спрашивает, и молвит:
«А ты знаешь ли, любезный друг: ты никогда никем не пренебрегай, потому что никто не может знать, за что кто какой страстью мучим и страдает. Мы, одержимые, страждем, а другим зато легче. И сам ты если какую скорбь от какой-нибудь страсти имеешь, самовольно ее не бросай, чтобы другой человек не поднял ее и не мучился; а ищи такого человека, который бы добровольно с тебя эту слабость взял».
«Ну, где же, – говорю, – возможно такого человека найти! Никто на это не согласится».
«Отчего так? – отвечает, – да тебе даже нечего далеко ходить: такой человек перед тобою, я сам и есть такой человек».
Я говорю:
«Ты шутишь?»
Но он вдруг вскакивает и говорит:
«Нет, не шучу, а если не веришь, так испытай».
«Ну как, – говорю, – я могу это испытывать?»
«А очень просто: ты желаешь знать, каково мое дарование? У меня ведь, брат, большое дарование: я вот, видишь, – я сейчас пьян… Так или нет: пьян я?»
Я посмотрел на него и вижу, что он совсем сизый, и весь осоловевши, и на ногах покачивается, и говорю:
«Да, разумеется, что ты пьян».
А он отвечает:
«Ну, теперь отвернись на минуту на образ и прочитай в уме «Отче наш».
Я отвернулся и действительно, только «Отче наш», глядя на образ, в уме прочитал, а этот пьяный баринок уже опять мне командует:
«А ну-ка погляди теперь на меня? пьян я теперь или нет?»
Обернулся я и вижу, что он, точно ни в одном глазу у него ничего не было, и стоит, улыбается.
Я говорю:
«Что же это значит: какой это секрет?»
А он отвечает:
«Это, – говорит, – не секрет, а это называется магнетизм».
«Не понимаю, мол, что это такое?»
«Такая воля, – говорит, – особенная в человеке помещается, и ее нельзя ни пропить, ни проспать, потому что она дарована. Я, – говорит, – это тебе показал для того, чтобы ты понимал, что я, если захочу, сейчас могу остановиться и никогда не стану пить, но я этого не хочу, чтобы другой кто-нибудь за меня не запил, а я, поправившись, чтобы про Бога не позабыл. Но с другого человека со всякого я готов и могу запойную страсть в одну минуту свести».
«Так сведи, – говорю, – сделай милость, с меня!»
«А ты, – говорит, – разве пьешь?»
«Пью, – говорю, – и временем даже очень усердно пью».
«Ну так не робей же, – говорит, – это все дело моих рук, и я тебя за твое угощение отблагодарю: все с тебя сниму».
«Ах, сделай милость, прошу, сними!»
«Изволь, – говорит, – любезный, изволь: я тебе это за твое угощение сделаю; сниму и на себя возьму», – и с этим крикнул опять вина и две рюмки.
Я говорю:
«На что тебе две рюмки?»
«Одна, – говорит, – для меня, другая – для тебя!»
«Я, мол, пить не стану».
А он вдруг как бы осерчал и говорит:
«Тссс! силянс! молчать! Ты теперь кто? – больной».
«Ну, мол, ладно, будь по-твоему: я больной».
«А я, – говорит, – лекарь, и ты должен мои приказания исполнять и принимать лекарство», – и с этим налил и мне и себе по рюмке и начал над моей рюмкой в воздухе, вроде как архиерейский регент, руками махать.
Помахал, помахал и приказывает:
«Пей!»
Я было усумнился, но как, по правде сказать, и самому мне винца попробовать очень хотелось, и он приказывает: «Дай, – думаю, – ни для чего иного, а для любопытства выпью!» – и выпил.
«Хороша ли, – спрашивает, – вкусна ли или горька?»
«Не знаю, мол, как тебе сказать».
«А это значит, – говорит, – что ты мало принял», – и налил вторую рюмку и давай опять над нею руками мотать. Помотает-помотает и отряхнет, и опять заставил меня и эту, другую, рюмку выпить и вопрошает: «Эта какова?»
Я пошутил, говорю:
«Эта что-то тяжела показалась».
Он кивнул головой, и сейчас намахал третью, и опять командует: «Пей!» Я выпил и говорю:
«Эта легче, – и затем уже сам в графин стучу, и его потчую, и себе наливаю, да и пошел пить. Он мне в этом не препятствует, но только ни одной рюмки так просто, не намаханной, не позволяет выпить, а чуть я возьмусь рукой, он сейчас ее из моих рук выймет и говорит:
«Шу, силянс… атанде», – и прежде над нею руками помашет, а потом и говорит:
«Теперь готово, можешь принимать, как сказано».
И лечился я таким образом с этим баринком тут в трактире до самого вечера, и все был очень спокоен, потому что знаю, что я пью не для баловства, а для того, чтобы перестать. Попробую за пазухою деньги, и чувствую, что они все, как должно, на своем месте целы лежат, и продолжаю.
Барин мне тут, пивши со мною, про все рассказывал, как он в свою жизнь кутил и гулял, и особенно про любовь, и впоследи всего стал ссориться, что я любви не понимаю.
Я говорю:
«Что же с тем делать, когда я к этим пустякам не привлечен? Будет с тебя того, что ты все понимаешь и зато вон какой лонтрыгой ходишь».
А он говорит: «Шу, силянс! любовь – наша святыня!»
«Пустяки, мол».
«Мужик, – говорит, – ты и подлец, если ты смеешь над священным сердца чувством смеяться и его пустяками называть».
«Да, пустяки, мол, оно и есть».
«Да ты понимаешь ли, – говорит, – что такое «краса природы совершенство»?»
«Да, – говорю, – я в лошади красоту понимаю».
А он как вскочит и хотел меня в ухо ударить.
«Разве лошадь, – говорит, – краса природы совершенство?»
Но как время было довольно поздно, то ничего этого он мне доказать не мог, а буфетчик видит, что мы оба пьяны, моргнул на нас молодцам, а те подскочили человек шесть и сами просят… «пожалуйте вон», а сами подхватили нас обоих под ручки, и за порог выставили, и дверь за нами наглухо на ночь заперли.