Татьяна Мудрая - Фантош
Дальше начинается покаяние. Безымянный отшельник скрывается в мрачной пещере — декорации отличной работы цеха городских маляров, — и молит Бога простить Аннерль грех самоубийства, своему брату — грех обнажения меча и захвата чужого наследства, а всех живых — исцелить и наставить на путь истинный самого Теодара… то бишь Филатрия…
Мрачность ситуации несколько разрядилась, когда вокруг героя начали происходить чудеса. Кажется, на помост не поднялся только ленивый — и все касались ног подвижника, повергнутого наземь отчаянной молитвой. Что было тут наигранным, что происходило на полном серьёзе — не ведаю, но многие горожане свидетельствовали о своём исцелении. Ни одно доброе дело, однако, не остаётся безнаказанным. В святом узнают беглого преступника, он с кротостью вручает свою жизнь ландскнехтам — самым настоящим, кстати, из оцепления. Его ведут в темницу.
На этом печальном аккорде кончился третий день мистерии.
Четвёртый день начался очень рано — едва заря взошла на небо. День был холоден, и я ещё подивился, отчего моя хозяйка так упорно меня теребит. «Наши роли ведь сыграны», — говорил я недовольно. «Сегодня произойдёт самое обязательное, — отвечала Домициата. — Должны быть все горожане, за исключением младенцев».
Помост за ночь очистили от декораций и обили роскошным сукном пурпурного цвета. Стоило всем нам занять привычные места на покрытых росной изморосью скамьях, как на сцену взошло пятеро актёров: сам Теодар в белой рубахе и тёмном плаще, монах в чёрной рясе и капюшоне, глубоко надвинутом на плечи, двое служителей магистрата и палач в алой кожаной накидке, с открытым лицом. Я знал, что исполнители приговоров, вопреки молве, никогда не носили масок, но тут слегка удивился: это показалось мне слишком… обыкновенно, что ли.
Ряды кнехтов расступились, пропуская, и тотчас же сомкнулись. Послышался торжественный до дрожи хорал — на сей раз никто из публики не присоединился к пению, у всех по лицу катились крупные, как горох, слёзы. Монах благословил и перекрестил разбойника, служки поставили его на колени, как был, и сволокли покрывало вниз в то краткое мгновение, когда плечи и голова скрылись из виду. Потом фигура мужчины как-то рывком выпрямилась, палач высоко занёс клинок и обрушил на шею. Голова фантоша упала с плеч, двойной фонтан яркой артериальной крови картинно брызнул к небесам и тоже рухнул вниз, расплываясь по всему сукну. Ударил гром самого большого оркестрового барабана.
Я едва не захлопал в ладоши. Но тут все вокруг меня стали опускаться на колени и осенять себя широким крестом. В точности как во время мессы, когда звенит колокольчик, знаменуя пришествие Святого Духа…
Палач поднял окровавленную голову за волосы, чтобы показать собранию.
Тогда я понял и закричал.
— Это варварство, варварство, — бормотал я, когда меня под руки вели домой по людным улицам. Все вокруг негромко и умиротворённо обсуждали совершившуюся казнь.
— Северные варвары — не самый плохой народ, — говорил отец Домициаты. — А как, Михаэль, обстоит у тебя за дальними горами?
— Мы не казним вообще, ибо жизнь человека принадлежит Тому, кто её подарил, а не людям, которые должны дать преступнику срок для того, чтобы ему стать лучше. Срок или пожизненное заключение.
— Значит, вы заставляете своих татей платить не кровью, а жёлчью и гноем… в надежде, что они раскаются.
— Но раскаяние это не тепло и не холодно, Михаэль, — подхватила Домициата отцовы слова. Или, может быть, то был перефразированный Апокалипсис? — Каждое злое деяние обрушивает частицу хрустальных небес, и лишь честная и чистая смерть виновника может восстановить их целость.
— Не верю, — ответил я. — Никак не могу поверить. Принять такой ужас.
— Парень, ты понял, что роль палача исполнял не гальяр, а самый настоящий палач, что служит магистрату нашего Города Клинков — причём служит весьма искусно? — сказал чёрный кузнец. — И делалось это в надежде, что исполняющий роль святого сам станет святым. Потому что под малую пробоину в корпусе судна подводят пластырь много больше её самой. Неужели вы, горцы, не ведаете таких простых вещей?
— Не ведают. И небо над ними — подобие дряхлого паруса, а не тверди. Сплошь в прорехах, через которые нисходит долу битва ангелов и демонов, — наша спутница укоризненно покачала головой. — Ангелов вы, горцы, не замечаете, демонам поддаётесь. Вы сами рвёте свою защиту в лохмотья, час от часу, год от года. Ты думаешь — это благо, Михаэль?
Этого я вовсе не думал. Вот почему я нанялся в ученики к чёрному кузнецу сроком на пять лет — за харч, одежду и обувь. Я силён, у меня неплохо получается отковывать крицу тяжким молотом, выбивая из неё шлак и железистые окислы. Может быть, по отбытии личного срока я смогу вернуться за стены подмастерьем оружейника, и тогда молодая госпожа согласится выйти за меня. Мы оба к тому времени не успеем сильно постареть.
Но, скорей всего, я примкну к племени бродячих актёров. Мне нравится то, что гальяры творят в моей малой вселенной. И, говорят они, у меня для такого очень даже неплохие данные».
Оправдание смертной казни, решил было вначале Алек. Потом: индульгенция тем, кто вверг его лично в переделку. Чистый театр, право слово. Весь мир театр, и люди в нём фантоши. То бишь куклы.
Но — мир и рассказ, созданный пре-факто? В предвидении дальнейших событий? Невероятно…
Дети-провидцы. Ха. Но если в самом деле?
Кто заполняет за них и за меня поле игры, думает Алек параллельно своим вязким грёзам. Кто выставляет на переднюю линию всех королей и принцесс, слонов и пешек, минуя правила? Кто навязывает мне игры, в которые я вынужден играть, — и зачем?
Зачем выставляет и навязывает — и отчего я играю?
Сверлит черепную крышку лазерным трепаном — вскрывает черепную коробку — по окончании действа отключает соединяющие с машиной провода и иглы, закрывает потерявший своё имя мозг, как театральную сцену занавесом, музыкальную шкатулку крышкой?
Кто это делает: Ирина, Эрдэ, Гаяна, Зорь? Все вместе?
Хочет вконец свести с ума — или наставить на ум?
Бунт это, наконец, провокация или попытка исцелить?
Последнее, вдруг соображает Алексей.
Ибо лишь безумие и юродство способны восстать против основного инстинкта. Приспособленческого.
Ибо очень многое не только в содержании — в самой структуре нашего мозга предопределено другими: создаются привычные нейронные связи. Это фатально и почти непреодолимо.
«Это мысли жены в меня внедрились, — вдруг понимает Алек. — В нервах проложены и поддерживаются новые связи. Оттого я иными глазами вижу давно знакомые тексты».
— Они поистине новые, — объяснила Эрденэ во время ещё одного визита. Не о связях и текстах — о детях. Как же: хирург и лечащий психиатр одновременно. — У детей — да-да, не одной Гаяны, у Зорика тоже, — у них нет ни уважения к социальным и религиозным установлениям, ни метафизического страха. И то, и другое — своего рода маркер, выделяющий новый род человечества. Нет страха Божьего, потому что есть совершенная любовь, которая изгоняет страх. Не надо забывать, что апостол, выпевая свой знаменитый гимн Пантократору, шёл по стопам проклинаемых им же гностиков. Не им — так такими же, как он и ему подобные.
— Это слишком сложно для твоего дурня мужа. Одураченного супруга, — кривит Алекс губы. — Пантократор — это кто? Обладатель пантов? Рогов?
Но на самом деле его онемевший разум постепенно укрощается. Поддаётся воздействию.
И оттого, наверное, припоминает очередной бунтовской текст, сделанный по мотивам «Отягощённых злом» уже дочерью. Или она только аккуратно переписала эту заумь — «Оборотная…» или нет: «Обратная сторона стены».
Под девизом весьма сомнительного свойства: «Мы избрали то, что у Господа в излишке, а иным нежелательно: бурю и битву». Подпись — св. Игнаций Лойола, Тоже мне святой…инквизитор…
Но эта ирония — последняя дрожь непокорства.
«Узкие, длинные строения ростом в этаж были сложены из тяжёлого красного кирпича, намертво сросшегося с известковым раствором, окна сделаны «под старину»: мелкие стёкла, толстый переплёт. Не свинцовый, свинец ядовит — из другого сплава, куда более прочного. Двери бараков — стальные, с цифровым замком.
Потому что это именно бараки, выстроенные ровно, как солдаты на плацу. Три больших и один намного меньше.
Вокруг бараков — стена в два человеческих роста.
Стена состояла из крупных известняковых глыб, привезенных из ближнего карьера, и сама по себе выглядела незатейливо. Вездесущий и неистребимый виноград цеплялся за каверны и шероховатости, раз от разу заплетая стену всё больше. Год от года виноград матерел и перекидывался на ту сторону, как лазутчик. Его обрезали — он рос. Его пытались выкорчевать — рос ещё пуще. Даже при минус тридцати обмерзали только самые вершки, а стволы толщиной в мужское запястье обрастали бугристой корой. В этом изобилии чудилось нечто библейско-иудейское. Веяние тех времён, когда каждый муж сидел под древом виноградным, поедая грозди, каждую из которых можно унести лишь вдвоём.