Фаина Раневская - Афоризмы
И когда спектакль был окончен, я громко плакала, мучилась его судьбой, и никакие утешения подружек не могли меня успокоить. Тогда побежали к Певцову за советом. Добрый Певцов пришел в гримерную и спросил:
– Что с тобой?
– Я так любила, я так любила вас весь вечер, – выдохнула я, рыдая…
– Милые барышни, вспомните меня потом – она будет настоящей актрисой…»
Однажды ночью ей позвонил Эйзенштейн. И без того неестественно высокий голос режиссера звучал с болезненной пронзительностью:
– Фаина! Послушай внимательно. Я только что из Кремля. Ты знаешь, что сказал о тебе Сталин?!
Это был один из тех знаменитых ночных просмотров, после которого «вождь народов» произнес:
– Вот товарищ Жаров – хороший актер, понаклеит усики, бакенбарды или нацепит бороду, и все равно сразу видно, что это Жаров. А вот Раневская ничего не наклеивает и все равно всегда разная…
«Ираклий Андронников назвал меня «явлением», а я добавила «без проявления», потому что дирекция театра таковой меня не считает».
«Я познакомилась с Ахматовой очень давно, тогда жила в Таганроге. Прочла ее стихи и поехала в Петербург. Открыла мне сама Анна Андреевна. Я, кажется, сказала: «Вы мой поэт», – извинилась за нахальство. Она пригласила меня в комнаты – дарила меня дружбой до конца своих дней.
…Я никогда не обращалась к ней на «ты». Мы много лет дружили, но я просто не могла бы обратиться к ней так фамильярно.
Она была великой во всем. Я видела ее кроткой, нежной, заботливой. И это в то время, когда ее терзали.
…Проклинаю себя за то, что не записывала за ней все, что от нее слышала, что узнала! А какая она была труженица: и корейцев переводила, и Пушкиным занималась…
…Анна Андреевна была бездомной, как собака.
…В первый раз, придя к ней в Ташкенте, я застала ее сидящей на кровати. В комнате было холодно, на стене следы сырости. Была глубокая осень, от меня пахло вином.
– Я буду вашей madame de Lambaille, пока мне не отрубили голову – истоплю вам печку.
– У меня нет дров, – сказала она весело.
– Я их украду.
– Если вам это удастся – будет мило.
Большой каменный саксаул не влезал в печку, я стала просить на улице незнакомых людей разрубить эту глыбу. Нашелся добрый человек, столяр или плотник, у него за спиной висел ящик с топором и молотком. Пришлось сознаться, что за работу мне нечем платить. «А мне и не надо денег, вам будет тепло, и я рад за вас буду, а деньги что? Деньги это еще не все».
Я скинула пальто, положила в него краденое добро и вбежала к Анне Андреевне:
– А я сейчас встретила Платона Каратаева.
– Расскажите…
«Спасибо, спасибо», – повторяла она. Это относилось к нарубившему дрова. У нее оказалась картошка, мы ее сварили и съели.
Никогда не встречала более кроткого, непритязательного человека, чем она…
…В Ташкенте она часто звала меня с ней гулять. Мы бродили по рынку, по старому городу. Ей нравился Ташкент, а за мной бежали дети и хором кричали: «Муля, не нервируй меня». Это очень надоедало, мешало мне слушать ее… К тому же я остро ненавидела роль, которая дала мне популярность. Я сказала об этом Анне Андреевне. «Сжала руки под темной вуалью» – это тоже мои Мули», – ответила она. Я закричала: «Не кощунствуйте!»
Именины А. (Анны Ахматовой). Она говорит, что Бор. Пастернак относится к ней, как я к П.В. (Павла Леонтьевна Вульф).
Не встречала никого пленительнее, ослепительнее Пастернака. Это какое-то чудо. Гудит, а не говорит, и все время гудит, что-то читая…
Я знала блистательных – Михоэлс, Эйзенштейн, – но Пастернак потрясает так, что слушаю его с открытым ртом. Когда они вместе – А. и П. – то кажется, будто в одно и то же время в небе солнце и луна, и звезды, и громы, и молнии. Я была счастлива видеть их вместе, слушать их, любоваться ими. Люди, дающие наслаждение, – вот благодать!»
«Борис Пастернак слушал, как я читаю «Беззащитное существо», и хохотал по-жеребячьи».
«Сегодня у меня обедала Ахматова, величавая и величественная, ироничная и трагическая, веселая и вдруг такая печальная, что при ней неловко улыбнуться и говорить о пустяках. Как ей удалось удержаться от безумия – для меня непостижимо.
Говорит, что не хочет жить, и я ей абсолютно верю. Торопится уехать в Ленинград. Я спросила: «Зачем?» Она ответила: «Чтобы нести свой крест». Я сказала: «Несите его здесь». Вышло грубо и неловко. Но она на меня не обижалась никогда.
Странно, что у меня, такой сентиментальной, нет к ней чувства жалости или участия. Не шевелятся во мне к ней эти чувства, обычно пугающие меня по отношению ко всем людям с их малюсенькими несчастьями.
…У нее был талант верности. Мне известно, что в Ташкенте она просила Л. К. Чуковскую у нее не бывать, потому что Лидия Корнеевна говорила недоброжелательно обо мне.
Анна Андреевна говорила: «Фаина, вам 11 лет и никогда не будет 12».
…Часто замечала в ней что-то наивное, это у Гения, очевидно, такое свойство. Она видела что-то в человеке обычном – необычное или наоборот.
Ахматова не любила двух женщин. Когда о них гааходил разговор, она негодовала. Это Наталья Николаевна Пушкина и Любовь Дмитриевна Блок. Про Пушкину она даже говорила, что та – агент Дантеса.
…Мне думается, что так, как АА любила Пушкина, она не любила никого. Я об этом подумала, когда она, показав мне в каком-то старом журнале изображение Дантеса, сказала: «Нет, вы только посмотрите на это!» Журнал с Дантесом она держала, отстранив от себя, точно от журнала исходило зловоние. Таким гневным было ее лицо, такие злые глаза… Мне подумалось, что так она никого в жизни не могла ненавидеть.
Ненавидела она и Наталью Гончарову. Часто мне говорила это. И с такой интонацией, точно преступление было совершено только сейчас, сию минуту».
«Из дневника Анны Андреевны: «Теперь, когда все позади – даже старость, и остались только дряхлость и смерть, оказывается, все как-то, почти мучительно, проясняется: люди, события, собственные поступки, целые периоды жизни. И сколько горьких и даже страшных чувств». Я написала бы все то же самое. Гений и смертный чувствуют одинаково в конце, перед неизбежным.
Будучи в Ленинграде, я часто ездила к ней за город, в ее будку, как звала она свою хибарку.
Читаю этих сволочных вспоминательниц об Ахматовой и бешусь. Этим стервам охота рассказать о себе. Лучше бы читали ее, а ведь не знают, не читают.
А.А. с ужасом сказала, что была в Риме в том месте, где первых христиан выталкивали к диким зверям. Передаю неточно, – это было первое, что она мне сказала. Говорила о том, что в Европе стихи не нужны, что Париж изгажен тем, что его отмыли. Отмыли от средневековья.
5 марта 10 лет как нет ее, – к десятилетию со дня смерти не было ни строчки. Сволочи.
Меня спрашивают, почему я не пишу об Ахматовой, ведь мы дружили… Отвечаю: не пишу, потому что очень люблю ее».
«Я могла бы многое рассказать о Человеке Ахматовой, которая дарила меня своей дружбой, но я не делаю этого в печати. А вам скажу, как я примчалась к ней после «постановления» (Раневская имеет в виду постановление об исключении Ахматовой и Зощенко из членов Союза писателей).
Открыла дверь мне она сама. В доме никого не было – все разбежались. Не было и ничего съестного. А.А. лежала с закрытыми глазами, мы обе молчали. Я наблюдала, как менялась она цветом лица. Смертельная белизна, вдруг она делалась багрово красной, потом опять белой, как мел. Я подумала о том, как умело ее подготовили к инфаркту.
Несколько дней я ходила за ней, насильно кормила, потом стала выводить на улицу. Однажды она наклонилась ко мне со словами: «Скажите, зачем великой стране, изгнавшей Гитлера со всей его мощной техникой, зачем им понадобилось пройтись всеми танками по грудной клетке одной больной старухи?»
Это точные ее слова. Вскоре я посещала ее в больнице – это был первый инфаркт. После двух следующих ее не стало.
Однажды она мне сказала: «Знаете, моя жизнь не Шекспир, это Софокл: я родила сына для каторги».
Многое я могла бы еще сказать тем, кто любит ее, и поэта, и человека, но это мне мучительно вспоминать.
Зная вашу к ней любовь – написала вам немногое, но, пожалуй, «многое». (…) Будьте благополучны. Обнимаю. Ваша Раневская».
«Узнала сейчас в газете о смерти Ольги Берггольц. Я ее очень любила. Анна Андреевна считала ее необыкновенно талантливой.
Так мало в мире нас осталось,
что можно шепотом произнести
забытое, людское слово «жалость»,
чтобы опять друг друга обрести.
Ахматова говорила: «Беднягушка Оля». Она ее очень любила».