Фаина Раневская - Арлекин и скорбный Экклезиаст
Я стою в детской на подоконнике и смотрю в окно дома напротив. Нас разделяет узкая улица, и потому мне хорошо видно все, что там происходит. Там танцуют, смеются, визжат. Это бал в офицерском собрании. Мне семь лет, я не знаю слов «пошлость» и «мещанство», но мне очень не нравится все, что вижу на втором этаже в окне дома напротив. Я не буду, когда вырасту, взвизгивать, обмахиваться носовым платком или веером, так хохотать и гримасничать!.. Там чужие, они мне не нравятся, но я смотрю на них с интересом. Потом офицеры и их дамы уехали, и в доме напротив поселилась учительница географии – толстая важная старуха, у которой я училась, поступив в гимназию. Она ставила мне двойки и выгоняла из класса, презирая меня за невежество в области географии. В ее окно я не смотрела, там не было ничего интересного. Через много лет, став актрисой, я получила роль акушерки Змеюкиной в чеховской «Свадьбе». Мне очень помогли мои детские впечатления-воспоминания об офицерских балах. Помогли наблюдательность, стремление увидеть в человеке характерное: смешное или жалкое, доброе или злое… Играть, представлять кого-либо из людей, мне знакомых, я стала лет с пяти и часто бывала наказана за эти показы…
В театре в нашем городке гастролировали и прославленные артисты. И теперь еще я слышу голос и вижу глаза Павла Самойлова в «Привидениях» Ибсена: «Мама, дай мне солнца…» Помню, я рыдала… Театр был небольшой, любовно построенный с помощью меценатов города. Первое впечатление от оперы было страшным. Я холодела от ужаса, когда кого-нибудь убивали и при этом пели. Я громко кричала и требовала, чтобы меня увезли в оперу, где не поют. Кажется, напугавшее меня зрелище называлось «Аскольдова могила». А когда убиенные выходили раскланиваться и при этом улыбались, я чувствовала себя обманутой и еще больше возненавидела оперу.
Впервые в кино. Обомлела. Фильм был в красках (вероятно, раскрашенный вручную, как позднее флаг в «Броненосце «Потемкине»), возможно, «Ромео и Джульетта». Мне лет 12. Я в экстазе, хорошо помню мое волнение. Схватила копилку в виде большой свиньи, набитую мелкими деньгами (плата за рыбий жир). Свинью разбиваю. Я в неистовстве – мне надо совершить что-то большое, необычное. По полу запрыгали монеты, которые я отдала соседским детям: «Берите, берите, мне ничего не нужно…» И сейчас мне тоже ничего не нужно – мне 80. Даже духи из Парижа, мне их прислали, – подарки друзей. Теперь перебираю в уме, кому бы их подарить… Экстазов давно не испытываю. Жизнь кончена, а я так и не узнала, что к чему.
Ребенка с первого класса школы надо учить науке одиночества.
Жизнь отнимает столько времени, что писать о ней – некогда
Я социальная психопатка. Комсомолка с веслом.
Вы меня можете пощупать в метро. Это я там стою, полусклонясь, в купальной шапочке и медных трусиках, в которые все октябрята стремятся залезть. Я работаю в метро скульптурой. Меня отполировало такое количество лап, что даже великая проститутка Нана могла бы мне позавидовать.
Ахматова мне говорила: «Вы великая актриса». Ну да, я великая артистка, и поэтому я ничего не играю, меня надо сдать в музей. Я не великая артистка, а великая жопа.
Жить надо так, чтобы тебя помнили и сволочи.
Жизнь бьет ключом по голове!
Эпикур говорил – хорошо прожил тот, кто хорошо спрятался.
«Писать мемуары – все равно что показывать свои вставные зубы», – говорил Гейне. Я скорее дам себя распять, чем напишу книгу «Сама о себе». Не раз начинала вести дневник, но всегда уничтожала написанное. Как можно выставлять себя напоказ? Это нескромно и, по-моему, отвратительно.
Пристают, просят писать, писать о себе. Отказываю. Писать о себе плохо – не хочется. Хорошо – неприлично. Значит, надо молчать. К тому же я опять стала делать ошибки, а это постыдно. Это как клоп на манишке. Я знаю самое главное, я знаю, что надо отдавать, а не хватать. Так доживаю с этой отдачей. Воспоминания – это богатство старости.
Если бы я, уступая просьбам, стала писать о себе, это была бы жалобная книга – «Судьба – шлюха».
Три года писала книгу воспоминаний, польстившись на аванс 2000 рублей с целью приобрести теплое пальто.
Меня попросили написать автобиографию. Я начала так: «Я – дочь небогатого нефтепромышленника…»
Книгу писала 3 года, прочитав, порвала. Книги должны писать писатели, мыслители или же сплетники.
Если бы я вела дневник, я бы каждый день записывала одну фразу: «Какая смертная тоска». И все. Я бы еще записала, что театр стал моей богадельней, а я еще могла бы что-то сделать.
Жизнь отнимает у меня столько времени, что писать о ней совсем некогда.
Жизнь моя… Прожила около, все не удавалось. Как рыжий у ковра.
Жизнь проходит и не кланяется, как сердитая соседка.
Всю свою жизнь я проплавала в унитазе стилем баттерфляй.
Ничего кроме отчаянья от невозможности что-либо изменить в моей судьбе.
Главное в том, чтоб себя сдерживать, – или я, или кто-то другой так решил, но это истина. С упоением била бы морды всем халтурщикам, а терплю. Терплю невежество, терплю вранье, терплю убогое существование полунищенки, терплю и буду терпеть до конца дней.
У меня хватило ума глупо прожить жизнь. Живу только собою – какое самоограничение.
День кончился. Еще один напрасно прожитый день никому не нужной моей жизни.
Молодой человек! Я ведь помню порядочных людей… Боже, какая я старая!
Я как старая пальма на вокзале – никому не нужна, а выбросить жалко.
Не могу его есть (мясо): оно ходило, любило, смотрело… Может быть, я психопатка?
Про курицу, которую пришлось выбросить из-за того, что нерадивая домработница сварила ее со всеми внутренностями, Фаина Георгиевна грустно сказала: «Но ведь для чего-то она родилась!»
– Фаина Георгиевна, как ваши дела?
– Вы знаете, милочка, что такое говно? Так вот оно по сравнению с моей жизнью – повидло.
– Как ваша жизнь, Фаина Георгиевна?
– Я вам еще в прошлом году говорила, что говно. Но тогда это был марципанчик.
Бог мой, как прошмыгнула жизнь. Я даже никогда не слышала, как поют соловьи.
Жизнь – это небольшая прогулка перед вечным сном.
Жизнь – это затяжной прыжок из п…ды в могилу.
Страшно грустна моя жизнь. А вы хотите, чтобы я воткнула в жопу куст сирени и делала перед вами стриптиз.
Теперь, в старости, я поняла, что «играть» ничего не надо.
Отвратительные паспортные данные. Посмотрела в паспорт, увидела, в каком году я родилась, и только ахнула.
Паспорт человека – это его несчастье, ибо человеку всегда должно быть восемнадцать лет, а паспорт лишь напоминает, что ты не можешь жить, как восемнадцатилетний человек!
Старость – это просто свинство. Я считаю, что это невежество Бога, когда он позволяет доживать до старости. Господи, уже все ушли, а я все живу. Бирма – и та умерла, а уж от нее я этого никак не ожидала. Страшно, когда тебе внутри восемнадцать, когда восхищаешься прекрасной музыкой, стихами, живописью, а тебе уже пора, ты ничего не успела, а только начинаешь жить!
Старая харя не стала моей трагедией – в 22 года я уже гримировалась старухой и привыкла и полюбила старух моих в ролях. А недавно написала моей сверстнице: «Старухи, я любила вас, будьте бдительны!»
Старухи бывают ехидны, а к концу жизни бывают и стервы, и сплетницы, и негодяйки… Старухи, по моим наблюдениям, часто не обладают искусством быть старыми. А к старости надо добреть с утра до вечера!
Сегодня ночью думала о том, что самое страшное – это когда человек принадлежит не себе, а своему распаду.
Мысли тянутся к началу жизни – значит, жизнь подходит к концу.
Книппер-Чехова, дивная старуха, однажды сказала мне: «Я начала душиться только в старости».
Еду в Ленинград. На свидание. Накануне сходила в парикмахерскую. Посмотрелась в зеркало – все в порядке. Волнуюсь, как пройдет встреча. Настроение хорошее. И купе отличное, СВ, я одна. В дверь постучали.
– Да, да!
Проводница:
– Чай будете?
– Пожалуй… Принесите стаканчик, – улыбнулась я.
Проводница прикрыла дверь, и я слышу ее крик на весь коридор:
– Нюся, дай чай старухе!
Все. И куда я, дура, собралась, на что надеялась?! Нельзя ли повернуть поезд обратно?..
В шестьдесят лет мне уже не казалось, что жизнь кончена, и когда седой как лунь театровед сказал: «Дай Бог каждой женщине вашего возраста выглядеть так, как вы», – спросила игриво: