Андрей Синявский - Мое последнее слово. Речи подсудимых на судебных процессах 1966 - 1974}
Такой же спекулятивный прием — перенесение центра тяжести на Караванского. Я писал о двадцати осужденных, а не об одном Караванском. Но осужденные, в основном, молодежь, а на прошлом Караванского можно сыграть, сев на своего любимого конька — национализм. Но ведь я нигде не писал, что оправдываю прошлое Караванского, я только утверждал и утверждаю, что повторное заключение способного переводчика и языковеда Караванского через 5 лет после амнистии — юридически не обосновано, а 25-летний срок заключения — действительно каннибальский.
Речь прокурора могла бы быть вдвое короче, если бы он не адресовал мне претензий к произведению Валентина Мороза «Репортаж из заповедника имени Берия». Я нигде не писал и не заявлял, как я отношусь к содержанию заявления Мороза. Я сделал то, что сделал бы на моем месте каждый порядочный человек: по просьбе Мороза, переслал его заявление адресатам — депутатам Верховного Совета УССР. Морально оправдывает меня и то обстоятельство, что, как мне известно, администрация мордовских лагерей не пропускает заявлений и жалоб заключенных на лагерный режим, и потому заключенные должны обращаться к внецензурным способам передачи жалоб в руководящие инстанции. Во время следствия по своему делу я узнал, что политзаключенный Валентин Мороз за написание «Репортажа из заповедника имени Берия» повторно привлечен к уголовной ответственности. Потому прокурор Садовский имеет возможность предложить свои услуги, выступить на суде Мороза и адресовать ему то, что адресовал тут мне.
Однако с некоторыми пунктами обвинительной речи я целиком согласен. С тем, например, что автобусы с маркой «Львов» можно встретить во многих странах, что на Львовщине добывают немало нефти и газа, что в Казахстане нужно развивать хозяйство. Согласен с тем, что дружба народов — великое дело, и не только народов СССР. Если только это, конечно, дружба равноправных народов и если она духовно обогащает все народы. Согласен еще со многими известными истинами. Не понимаю только, какое все это имеет отношение к выдвинутому против меня обвинению. Видно, государственного обвинителя и здесь подвела недоученная им в свое время формальная логика.
Не буду больше тратить времени на полемику с прокурором, потому что полемизировать можно с какими-то тезисами, подкрепляемыми аргументами. А на брань бранью я отвечать не умею. Не буду еще раз повторять доказательства своей невиновности. Слишком много я об этом сегодня говорил, к тому же, я присоединяюсь к сказанному адвокатом Вет-винским.
Давайте лучше, граждане судьи, на минутку оторвемся от очень серьезных исследований, который из двух взятых мною эпиграфов более клеветнический, и дописал их или не дописал я кому, перепечатывая лагерные стихи Осадчего. Давайте также не будем гадать, как прокурор, что я хотел сделать и что я мог бы сделать. Оставим эту софистику и посмотрим на то, что происходит в этом зале, со стороны.
Я считаю, что суд надо мной — далеко не рядовой суд, а даже в какой-то степени этапный. Потому что тут судят не только меня как личность, тут судят мысль. Потому и решение, которое вы примете, будет касаться не только Черновола как такового, а и определенных принципов нашей общественной жизни. Меня, кажется, едва ли не первым на Украине судят по статье 1871 (УК. УССР). Я писал из тюрьмы в президиум Верховного совета УССР, что, как показал мой арест, принятая им на пятидесятом году советской власти статья Уголовного кодекса не является дальнейшим развитием социалистической демократии. Напротив, она дает в руки следственным и судебным органам неправомерно широкие права, позволяет им вмешиваться в сферы идеологии, лежащие вне их компетенции, заставляет их становиться, как мы это сегодня видели, философами и литературными критиками, экономистами и социологами — и выносить окончательный приговор во всех этих вопросах, которые временами являются дискуссионными даже для специалистов. Статья 1871, как показывает суд надо мной, открывает возможность прямого наступления на право человека иметь свою мысль, свои убеждения.
Действительно, вдумаемся, что же означает в сегодняшней интерпретации клевета на советский строй или на советскую действительность. Что такое клевета вообще — понятно. Если я говорю, что майор Гальский из Львовского КГБ является новоявленным унтер-Пришибеевым, потому что занимается рукоприкладством, а следователи того же управления КГБ Сергадеев и Клименко не останавливаются перед угрозами и матерщиной, чтобы получить показания, и эти факты при проверке не подтверждаются, — то это будет клевета, а если я все это выдумал, то- заведомая клевета. Но клевета не на советскую действительность, а на личность майора и двух его коллег. На это есть статья в Уголовном кодексе. Если я на основании этих двух выдуманных фактов сделаю вывод, что матерщина и мордобой — это вообще стиль работы Львовского управления КГБ — это будет заведомая клевета на учреждение, но никак не на советский строй. Так что же считать клеветой на советский государственный и общественный строй?
Если бы я, например, в научной статье или в выступлении с трибуны начал утверждать, что централизм в условиях социализма — не наилучший принцип внутриполитической и хозяйственной жизни, что в рамках социализма и советской системы больший эффект даст децентрализация, широчайшее производственное и территориальное самоуправление, и если я бы обосновал это положение экономическими выкладками, сослался бы на пример. других стран, например, Югославии, то, даже отвергнув мои положения, можно ли меня судить за них как за клевету на советскую действительность? Что это — клевета или мои убеждения? Если бы я, внимательно изучив произведения Ленина, начал утверждать, что теоретически мы придерживаемся правильных ленинских указаний в национальном вопросе, а на практике допускаем отклонения от них, и этот тезис обосновал бы ленинскими положениями и анализом конкретных данных по вопросам современного культурного строительства, экономики и т. п. — то, что это с моей стороны — мировоззрение, мои убеждения или клевета на советскую действительность?
Если бы я, наконец, стоя обеими ногами на платформе XXIII съезда КПСС, начал утверждать вслед за Пальмиро Тольятти, что демократизация советской жизни, начавшаяся с XX съезда КПСС, идет слишком медленно, что у части граждан еще не целиком изжита психология времен культа, что у нас случаются достойные сожаления экскурсы в прошлое, если я вслед за поэтом Евтушенко «обращаюсь к правительству нашему с просьбою: удвоить, утроить у этой стены караул, чтоб Сталин не встал и со Сталиным прошлое» (это стихотворение в свое время печаталось в «Правде») — то что это будет с моей стороны: мое конституционное право обращаться со своими соображениями к избранным мною руководителям или «распространение клеветнических измышлений»?
И если бы даже во всех трех случаях я ошибался (ибо, уважаемый прокурор, ошибаться может даже Верховный суд; не ошибаются только боги, а их, как известно, нет) и моим аргументам можно противопоставить другой ряд аргументов, которые оказываются более вескими, то значит ли это, что меня нужно отдавать под суд, чтобы и я, и все другие в будущем не отваживались думать?
А ведь я не делал в своих заявлениях таких широких сообщений, как приведенные выше. Мои выводы значительно уже и имеют конкретного адресата. И все же меня судят именно за две-три обобщающие фразы, не найдя нужным рассмотреть ни одного из десятка фактов, на основании которых я сделал эти выводы. Сразу после ареста я дни и ночи насквозь продумывал содержание своих заявлений, вспоминая все факты, и думал: где я мог допустить клевету? Конечно, не заведомую, но где я дал обмануть себя? И на одном из первых допросов я сказал следователю примерно так: «Знаете, здесь у меня стоит неправильная фамилия, а в этом факте я не уверен, потому что получил его из третьих рук». Но следователь Крикливей отмахнулся: «А меня эти факты совсем не интересуют, даже если они все правдивы, а вот что именно вы думали, давая такое название своему заявлению?..». Так как же мне не сделать вывод, что меня судят за убеждения, что кому-то нужно препарировать мой мозг, вложить в заготовленную стандартную форму?
Я говорю, что суд надо мной — не рядовой суд и может иметь громкий резонанс еще и потому, что не припоминаю случая за последние годы, чтобы человека так откровенно судили за убеждения. Этого не было даже на тех судах, о которых я писал в своих заявлениях. Когда в июне 1966 года я спросил у капитана Клименко из Львовского КГБ: «Скажите, пожалуйста, за что все-таки дали кандидату наук Осадчему два года лагерей строгого режима? Неужели за то, что прочел те две статьи?» — то капитан ответил мне: «Эге, если бы ты знал, что у него в дневнике было понаписано». Но в приговоре дневник все-таки не упоминался, а упоминались две крамольные статьи. Меня же даже формально судят за убеждения, только это слово стыдливо заменяют словом «клевета». Я уверен, что и прокурор, и судьи в глубине души понимают, насколько смехотворно обвинение в распространении клеветнических измышлений оригинальным путем направления их в ЦК партии и КГБ. И все-таки вы меня судите…