Яков Клоц - Поэты в Нью-Йорке. О городе, языке, диаспоре
Но когда стала подступать наша армия, для немцев настало опасное время. На улице в Данциге я как-то раз случайно встретила старых, послереволюционных эмигрантов: Зинаиду Васильевну Монастырскую и ее мужа. Они шли и громко говорили между собой по-русски, что-то оживленно обсуждали. Я подошла к ним, мы разговорились. Они очень мною заинтересовались, потому что я была девушка «оттуда». Потом мы несколько раз встречались. В один из моих выходных они пригласили меня к себе. У них уже было немецкое гражданство. А потом, когда советские войска подошли совсем близко, они мне предложили: «Хочешь, Валя, поедешь с нами? Мы будем эвакуироваться с немцами». И я рискнула. Спорола свои остовские нашивки и как была, так и пришла к ним. Из Данцига мы с ними попали в Киль. Во время дороги они мне запретили говорить, потому что немецкий у меня был никудышный.
Они вас взяли как свою дочь?
Да, как свою дочь. Паники как таковой среди немцев не было, но, конечно, они находились уже в полном смятении, и в другое время провернуть такую комбинацию было бы немыслимо. Монастырские взяли меня как свою как бы приемную дочь. Они должны были всюду показывать свои немецкие паспорта, но обо мне их даже никто не спросил. Внешне я выглядела гораздо моложе своих и без того юных лет, была похожа на подростка. И так я прошла с ними и сидела всю дорогу молча как рыба. Ко мне никто не обращался. Там были сплошные немцы, беженцы.
Мы приехали в Киль, и вот тут-то я в полной мере узнала, что такое ковровые бомбардировки. Киль – это порт, и, конечно, его полностью разбили. Мы еле ноги унесли. Мои спасители были старые эмигранты, очень боялись большевиков. Да и мне ничего хорошего дома не сулило, я это уже вполне понимала. Я была из монархически настроенной семьи. Потом мне говорили: «Какая же ты счастливая, что тебе удалось бежать!» Девчонки, которые вернулись, рассказывали, как их принимали дома. Там было только два выхода: на фабрику или в колхоз. А так как фабрики в Остре не было, то всех их отправляли в колхоз. Учиться, конечно, не дали. Пятно на всю жизнь. Уже потом тем, кто в то время был еще совсем молод, выдавали какие-то справки, что, мол, малолетние узники и так далее, но потом это уже стало не нужно. Вся их жизнь была перечеркнута.
Из Киля мы поехали во Фленсбург, где поселились в немецких беженских лагерях, которые потом стали дипийскими[72]. Там мы пересидели насильственную репатриацию.
А где вы находились непосредственно во время капитуляции? Где эта новость дошла до вас?
Весть о капитуляции застала нас во Фленсбурге, в беженском лагере. Монастырские были Reichsdeutsche[73]. В разбитой Германии делать им было уже нечего, зарабатывать нечем. Но у них сохранились старые «нансеновские» паспорта[74]. Они умолчали, что успели стать немецкими гражданами, и таким образом, когда закончилась насильственная репатриация, им открылся путь в эмиграцию.
Но бедняга Конрад Витальевич Монастырский попал под немецкую машину. Он ужасно переходил улицы. Всегда говорил: «Они не имеют права, не будут давить людей, остановятся». И вот на него налетела трехколеска. По странному совпадению уже здесь (в Америке, в Честере, штат Пенсильвания) его жена тоже попала под машину. Эти люди спасли мне жизнь.
Как начался и как протекал этот процесс насильственной репатриации? Известно, что люди брали псевдонимы (как, например, Елагин)? Как еще спасались?
Спасались кто как мог. Да, была масса подложных документов. В Америку ведь приехали тысячи людей с фальшивыми документами, потому что все, жившие на территории Советского Союза до 39-го года, подлежали насильственной репатриации. В их число не попадали балтийцы и старые эмигранты, потому что они не считались гражданами Советского Союза. Они были счастливчиками. Елагин в «Беженской поэме» писал:
Чтоб избегнуть жребия
Этого проклятого —
Вру, что жил я в Сербии
До тридцать девятого.
Был там такой фольклорный Иван, которого спрашивали: «Если вы родились, выросли и учились в Венгрии (скажем так), то почему вы говорите только по-русски и по-украински?» И перепуганный Иван отвечает: «Так ведь я жил в лесу». То есть в лесу, выходит, говорили по-русски и по-украински! Сочинили еще такую песню: «По синим волнам океана везут в Аргентину Ивана». Запутавшимся в собственных биографиях людям часто помогали переводчики из старых, послереволюционных эмигрантов. Они понимали что к чему и помогали им, когда те уже полностью завирались. Конечно, многие попадались. Было много самоубийств. У нас в лагерях люди как-то разузнавали, что грядет облава, что будут смершевцы, что будут хватать людей. Но работали специальные комиссии, и, если оказывалось, что захватывали старых эмигрантов или балтийцев, их отпускали. А тех, у кого или вообще не было документов, или если выяснялось, что документы подложные или что это советские граждане, то их отправляли в русскую зону, где тоже работали свои комиссии. Многие, между прочим, возвращались и добровольно. Шли поезда, были и цветы, играла гармошка и все такое – радостное возвращение домой.
А вы подлежали репатриации?
Я избежала репатриации благодаря своей бог знает какой биографии: родилась в Польше, потом жила в России, потом каким-то образом якобы выбралась… Все это мне сочинили Монастырские. Потом все это пришлось менять. Когда я выезжала, я была уже замужем. Меня все время записывали как украинку. Потом, уже здесь, в Америке, в начале «холодной войны», имела место так называемая «березовская болезнь», давшая возможность выправить фальшивые документы[75]. У меня есть большая статья о том, что такое вторая эмиграция. Я пишу, что вторая эмиграция возникла в немецких лагерях. Это лагеря для военнопленных – самые худшие, на втором месте после концентрационных. Потом – остовские лагеря, беженские лагеря и лагеря фольксдойчей[76]. Но все это – лагеря, что и говорить. В моем случае это была британская зона. Территорию Германии поделили на четыре зоны: советская, американская, британская и французская. Кстати, во французской зоне фактически не было насильственной репатриации. Вообще надо сказать, что по данным, которые я вычитала в разных книгах и справочниках, то есть по статистике, известно, что британцы выдали, кажется, 56 тысяч человек, а американцы всего 4 тысячи. Я точно не помню, но что-то около того. И почти никого не выдавали во французской зоне. В советской зоне, конечно, у людей, кроме возвращения, даже и выхода другого не было. В советскую зону входила Западная Пруссия с Данцигом. Из-за него ведь и началась война[77]. Она началась бы и так, но это была, так сказать, официальная причина.
А как происходило превращение беженского лагеря, где вы находились, в дипийский? Что изменилось?
У нас во фленсбургском лагере был комендант, какой-то проходимец из Армии спасения[78]. Немцы на нас смотрели очень негативно и часто, когда пойдешь в немецкий магазин купить буханку хлеба и молока, спрашивали: «Wieso gehst du nicht nach Hause?» («Почему не едешь домой?») И вообще недоумевали: как это, мол, если вас насильно забрали, а теперь, когда все с радостью едут домой (военнопленные французы поехали, англичане и американцы тоже возвращались к себе), почему же вы не хотите? О власовцах тут и говорить нечего. Для союзников это оказалась очень неожиданная и неприятная проблема. Что с нами делать? Союзники сначала многого не понимали. Это было сложнейшее время, сложнейшая ситуация, которая еще ждет своего беспристрастного летописца.
Наш лагерь состоял на три четверти из русских, которые не хотели возвращаться. И вот приехал какой-то толстый капитан из Армии спасения и стал комендантом лагеря. Объявили, что лагерь теперь называется «Displaced Persons Camp» и что мы стали «дипийцами». Инициатива шла от ООН. Нас опекала UNRRA. Сейчас я уже сдалась и в статье о второй эмиграции пишу ЮНРРА, хотя все говорили УНРРА. Потом появилось IRO, на нашем дипийском жаргоне – «ИРОчка». То есть после UNRRA нас взяло под свое покровительство IRO[79]. Так что на немецком горбу мы никогда не сидели.
В американской зоне было роскошно: там давали пайкú с сигаретами, шоколадом, кофейными зернами. Нам в нашем лагере тоже полагалось какое-то количество кофе, который обожали немцы. Кофе стал нашей валютой. Да и что нам было делать с этими зернами в нашем лагере, без кофемолок, без ничего. Денег не было, поэтому нашей валютой стал кофе. Появились спекулянты, черный рынок и все такое. Но это не касалось интеллигентных людей. Те всегда имели то, что имели. Так вот, этот самый спасатель душ из Армии спасения выдавал нам бурду: уже вареный кофе, но по сути – просто воду, которая чуть-чуть пахла кофе. А сам мешками сбывал кофейные зерна на черном рынке. Говорили, что он мог достать даже фото- или радиоаппараты. Потом он попался на этом деле, и его куда-то сместили, а лагерь закрыли. А нас – кого куда. Балтийцев отправляли в балтийский лагерь.