Умберто Эко - Сказать почти то же самое. Опыты о переводе
Но как бы то ни было – какой вызов переводчику! По, кажется, говорит ему: тебе нет нужды ломать голову над тайным механизмом моих стихов, я тебе сам его открою, и попробуй отрицать, что он именно таков, и попробуй перевести, не обращая на него внимания…
Так вот, нам повезло: у нас есть и тексты, и критические размышления двух первых великих переводчиков «Ворона», Бодлера и Малларме, которые, кроме всего прочего, принесли По европейскую славу, так что его и по сей день считают великим поэтом скорее по эту сторону Атлантики, чем по другую. Бодлер и Малларме читают «Ворона» и «Философию творчества»; кроме того, оба они – приверженцы формального совершенства. Что же происходит?
Бодлер переводит «Ворона» (Le corbeau) в 1856 г., причем скорее как пример, призванный пояснить очерк о философии творчества. Снабдив все это своими замечаниями, он включает свое сочинение в сборник «Необыкновенные истории» (Histoires grotesques et curieuses, 1856) под названием «Генезис одного стихотворения» («La genèse d’un роèmе»). Начинает Бодлер с разговора о поэтике и признает, что обычно поэтики создаются по следам произведений, но заявляет, что на сей раз нашелся поэт, «притязающий» на то, что его стихотворение было создано на основе его поэтики. Тем не менее он тут же высказывает сомнение в том, что дело было именно так, и задается таким вопросом: а не захотел ли По из какого-то странного тщеславия показаться менее вдохновенным, чем был на самом деле? Тем не менее Бодлер не высказывает окончательного суждения на этот счет: «Les amateurs du délire seront peut-etre révoltés par ces cyniques maximes; mais chacun en peut prendre ce qu’il voudra»[222]*. По сути дела, допускает Бодлер, будет уместно показать читателю, какого труда стоит этот предмет роскоши, именуемый Поэзией. И, в сущности, гению можно позволить немного шарлатанства.
Короче говоря, вызов, брошенный По, Бодлера в одно и то же время и притягивает, и отталкивает. Увлеченный заявлениями поэтики (но, может быть, и своими инстинктивными читательскими реакциями), он находит, что весь текст управляется одним словом, «таинственным и глубоким, ужасным, как бесконечность», но – увы! – это слово он сразу задумывает по-французски и по-французски же произносит: Jamais plus («Больше никогда»). Хотя Бодлер читал разъяснения По о растянутом голосовом усилии, о звуках о и р, на деле он берет из этого слова содержание, а не выражение. Над переводом, из этого вытекающим, не может не господствовать это изначальное предательство. Jamais plus — это бормотание, зловеще звучащее в ночи, это удар топора палача.
Бодлер догадывается о том, что попытка «рифмованного обезьянничанья» («singerie rimée») текста-источника будет бесполезной, и сразу же идет на злодеяние: переводить он будет прозой. Взяв обязательство переводить прозой, он сосредоточивает внимание на ценностях содержания и упоминает бессонницу и отчаяние, лихорадочные мысли, кричащие цвета, ужас, страдание. Выбор сделан, причем настолько ответственный, что ради передачи поэтических ценностей оригинала Бодлер опускается до злополучного приглашения: попытайтесь вообразить себе, говорит он, самые трогательные строфы Ламартина, самые величественные ритмы Гюго, смешайте их с вашими воспоминаниями о самых утонченных терцинах Готье – и вы получите приблизительное представление о поэтическом таланте По. Так будет ли переводом то, что предлагает Бодлер? Он сам уже исключил такую возможность, и речь пойдет о поэтическом пересказе или, самое большее, о некоем сочинении заново в виде небольшой поэмы в прозе. Почти то же.
Но здесь нужно привести какой-нибудь пример, а «Ворон» – стихотворение довольно длинное. Поэтому я отберу три строфы (с восьмой по десятую), где после ряда секстин, завершающихся словами nothing more («больше ничего») и evermore («навеки»), рифмующимися с door («дверь»), floor («пол»), before («прежде»), implore («умолять»), explore («исследовать»), Lenore («Линор»), во́рон – а вместе с ним и влюбленный – принимается талдычить свое nevermore.
Then this ebony bird beguiling my sad fancy
into smiling,
By the grave and stern decorum of the countenance
it wore,
«Though thy crest be shorn and shaven, thou»,
I said, «art sure not craven,
Ghastly grim and ancient Raven wandering
from the Nightly shore —
Tell me what thy lordly name is on the Night’s
Plutonian shore!»
Quoth the Raven «Nevermore».
Much I marvelled this ungainly fowl to hear discourse so plainly,
Though its answer little meaning – little relevancy bore;
For we cannot help agreeing that no living
human being
Ever yet was blessed with seeing bird above
his chamber door —
Bird or beast upon the sculptured bust above
his chamber door
With such name as «Nevermore».
But the Raven, sitting lonely on the placid bust,
spoke only
That one word, as if his soul in that one word
he did outpour.
Nothing further then he uttered – not a feather
then he fluttered —
Till I scarcely more than muttered «Other friends
have flown before —
On the morrow he will leave me, as my Hopes
have flown before.»
Then the bird said «Nevermore.»
[В перья черные разряжен, так он мрачен был
и важен!
Я невольно улыбнулся, хоть тоска сжимала грудь;
«Право, ты невзрачен с виду, но не дашь
себя в обиду,
Древний ворон из Аида, совершивший
мрачный путь!
Ты скажи мне, как ты звался там, откуда
держишь путь?»
Каркнул ворон; «Не вернуть!»
Я не мог не удивиться, что услышал вдруг от птицы
Человеческое слово, хоть не понял, в чем тут суть,
Но поверят все, пожалуй, что обычного тут мало:
Гдé, когда еще бывало, кто́ слыхал когда-нибудь,
Чтобы в комнате над дверью ворон сел
когда-нибудь,
Ворон с кличкой «Не вернуть»?
Словно душу в это слово всю вложив, он замер снова,
Чтоб опять молчать сурово и пером не шелохнуть.
«Где друзья? – пробормотал я. – И надежды
растерял я,
Только он, кого не звал я, мне всю ночь
терзает грудь…
Завтра он в Аид вернется, и покой вернется в грудь…»
Вдруг он каркнул: «Не вернуть!»] (В. Бетаки)
[† Ср. другие русские переводы «Ворона»:
И, очнувшись от печали, улыбнулся я вначале,
Видя важность черной птицы, чопорный ее задор.
Я сказал: «Твой вид задорен, твой хохол
облезлый черен,
О зловещий древний Ворон, там, где мрак Плутон простер,
Как ты гордо назывался там, где мрак
Плутон простер?»
Каркнул Ворон: «Nevermore!»
Выкрик птицы неуклюжей на меня повеял стужей,
Хоть ответ ее без смысла, невпопад, был явный вздор;
Ведь должны все согласиться, вряд ли может
так случиться,
Чтобы в полночь села птица, вылетевши из-за штор,
Вдруг на бюст над дверью села, вылетевши из-за штор,
тица с кличкой «Nevermore».
Ворон же сидел на бюсте, словно этим словом грусти
Душу всю свою излил он навсегда в ночной простор.
Он сидел, свой клюв сомкнувши, ни пером
не шелохнувши,
И шепнул я вдруг вздохнувши: «Как друзья
с недавних пор,
Завтра он меня покинет, как надежды с этих пор».
Каркнул Ворон: «Nevermore!» (М.А. Зенкевич)
* * *Я с улыбкой мог дивиться, как эбеновая птица,
В строгой важности – сурова и горда была тогда.
«Ты, – сказал я, – лыс и черен, но не робок и упорен,
Древний, мрачный Ворон, странник с берегов,
где ночь всегда!
Как же царственно ты прозван у Плутона?» Он тогда
Каркнул: «Больше никогда!»
Птица ясно прокричала, изумив меня сначала.
Было в крике смысла мало, и слова не шли сюда.
Но не всем благословенье было – ведать посещенье
Птицы, что над входом сядет, величава и горда,
Что на белом бюсте сядет, чернокрыла и горда,
С кличкой «Больше никогда!».
Одинокий, Ворон черный, сев на бюст, бросал, упорный,
Лишь два слова, словно душу вылил в них он навсегда.
Их твердя, он словно стынул, ни одним пером не двинул,
Наконец я птице кинул: «Раньше скрылись без следа
Все друзья; ты завтра сгинешь безнадежно!..» Он тогда
Каркнул: «Больше никогда!» (В.Я. Брюсов)]
Вот как переводит их Бодлер:
Alors, cet oiseau d’ébène, par la gravité de son maintien et la sévérité de la physionomie, induisant ma triste imagination à sourire: «Bien que ta tête, – lui dis-je, – soit sans huppe et sans cimier, tu n’es certes pas un poltron, lugubre et ancient corbeau, voyageur parti des rivages de la nuit. Dis-moi quel est ton nom seigneurial aux rivages de la nuit plutonienne! Le corbeau dit:.Jamais plus!»