Людмила Зубова - Поэтический язык Иосифа Бродского
В метафоре глаз, засоренный горизонтом, можно видеть по крайней мере три поэтических источника. В большой степени она предварена рассуждением Мандельштама («Путешествие в Армению») о возможностях глаза. Там есть образы моря, растянутости, предельного напряжения, соринки, слезы, окоема. Сцена изображает человека перед картиной Сезанна:
Тут я растягивал зрение и окунал глаз в широкую рюмку моря, чтобы вышла из него наружу всякая соринка и слеза.
Я растягивал зрение, как лайковую перчатку, напяливая ее на колодку – на синий морской околодок…
Я быстро и хищно, с феодальной яростью осмотрел владения окоема.
Так опускают глаз в налитую всклянь широкую рюмку, чтобы вышла наружу соринка
(Мандельштам, 1994-III: 198).Ср. фрагмент Бродского о Венеции в прозе «Набережная неисцелимых»:
Глаз в этом городе обретает самостоятельность, присущую слезе. С единственной разницей, что он не отделяется от тела, а полностью его себе подчиняет. Немного времени – три-четыре дня – и тело уже считает себя только транспортным средством глаза, некоей субмариной для его то распахнутого, то сощуренного перископа. Разумеется, любое попадание оборачивается стрельбой по своим: на дно уходит твое сердце или даже ум; глаз выныривает на поверхность (Бродский, 2001: 23).
Образ глаза, засоренного горизонтом, побуждает вспомнить и строфы из поэмы Цветаевой «Крысолов», в которых горизонт-окоём показан как окохват, окоим, окодёр, окорыв, околом (Цветаева, 1994:240). Последовательность неологизмов Цветаевой обнаруживает градацию с нарастанием экспрессии, с усилением образа болевого ощущения вплоть до разрушения воспринимающего органа. Максимальная способность зрения оборачивается слепотой. При этом око – субъект агрессии превращается в око – объект агрессии, вместилище пространства становится добычей пространства[27].
Кроме того, слово засоренный, возможно, отсылает к стихам Ахматовой Когда б вы знали, из какого сора / Растут стихи, не ведая стыда (Ахматова, 1977:202)[28]
Горизонт, который, по словарному определению, является линией воображаемой, в поэзии Бродского приобретает остро ощущаемую материальность и предстает пределом, болезненным до физической непереносимости:
У всего есть предел:
горизонт – у зрачка, у отчаянья – память,
для роста –
расширение плеч
Во избежанье роковой черты,
Я пересек другую – горизонта,
чье лезвие, Мари, острей ножа
Горизонт, предстающий в «Одиссее Телемаку» в уменьшенном виде – соринкой в глазу (по евангельской притче, это ‘изъян’), – интерпретируется Бродским и как графический знак:
Точно Тезей из пещеры Миноса,
выйдя на воздух и шкуру вынеся,
не горизонт вижу я – знак минуса
к прожитой жизни. Острей, чем меч его,
лезвие это, и им отрезана
лучшая часть. Так вино от трезвого
прочь убирают, и соль – от пресного.
Хочется плакать. Но плакать нечего
Образ горизонта постоянно соседствует у Бродского с мотивом плача. Связь этих понятий, образов, мотивов с греками, победой-поражением, мальчиком, слезами и мандельштамовским хвойным мясом, а также поэзией отчетливо видна в Post aetatem nostram (1970):
проигравший грек
считает драхмы; победитель просит
яйцо вкрутую и щепотку соли
‹…›
Грек открывает страшный черный глаз,
и муха, взвыв от ужаса, взлетает
‹…›
Поэзия, должно быть, состоит
в отсутствии отчетливой границы.
Невероятно синий горизонт.
Шуршание прибоя.
‹…›
Бродяга-грек зовет к себе мальца
‹…›
оборотившись, он увидел море
‹…›
В отличье от животных, человек
уйти способен от того, что любит
(чтоб только отличаться от животных!)
Но, как слюна собачья, выдают
его животную природу слезы
‹…›
и вставал навстречу
еловый гребень вместо горизонта…
В более позднем тексте «Доклад для симпозиума» (1989) Бродский продолжает рассуждение о глазе, которое становится итогом и «Уроков Армении» Мандельштама, и его собственных образов-формулировок. То, чем засоряется глаз, обобщено в понятии враждебной среды, которая обостряет восприятие до автономности органа, преодолевающего смерть тела:
Зрение – средство приспособленья
организма к враждебной среде. Даже когда вы к ней
полностью приспособились, среда эта остается
абсолютно враждебной. Враждебность среды растет
по мере вашего в ней пребыванья;
и зрение обостряется
С другой стороны, ущербность слуха в стихах Бродского соотносима со словами Мандельштама Сон был больше, чем слух.
В тексте Бродского кроме сочетаний водяное мясо и глаз, засоренный горизонтом, имеется еще такая метафора: растянутое пространство. Строки как будто Посейдон, пока мы там / теряли время, растянул пространство вполне отчетливо соотносятся со строкой Мандельштама Я, сжимаясь, гордился пространством за то, что росло на дрожжах[29].
Мандельштамовская метафора растущего пространства (в конструкции с грамматическим активом пространство – субъект действия) изображает чудо, которым может гордиться человек, в это чудо вовлеченный, даже если при этом ему приходится сжаться. У Бродского пространство само не растет, его растягивает Посейдон, и причины для гордости у жертвы здесь нет. То, что для Мандельштама чудо, для Бродского – только насилие.
В русском языке глагол растянуть фразеологически связан не с пространством, а со временем. Но характерно, что значение стертой языковой метафоры растянуть время лексикографически определяется через глаголы, обозначающие изменение пространственных параметров – ‘удлинить, продлить время совершения, протекания или употребления чего-либо’. В странствии Одиссея и растянуто время. У Бродского свойства времени приписываются пространству (как диктует язык), а о времени говорится теряли. Бродский, сохраняя обиходное значение выражения терять время – ‘бездельничать, заниматься пустяками’ (сопоставимое со словами Мандельштама сплошные пять суток – в стихах о дороге в ссылку), но относя его к военной победе, включает во фразеологизм теряли время и бытийный смысл: утрата времени предстает утратой бытия (для многих это физическая смерть, для Одиссея потерянное время – время, изъятое из жизни). Метафорический смысл устойчивого сочетания, таким образом, предстает в тексте буквальным и метафизическим[30].
Водяное мясо Бродского – образ, конечно, связанный с потенциальным расширением значения слова мясо, с возможностью этого слова обозначать любую плоть. Но вместе с тем, поскольку в русском языке это все-таки не просто плоть, но и пища, водяное мясо представляется сгущением воды в нечто медузообразное, вызывающее тошноту[31]. И действительно, за этим сочетанием следуют отталкивающие образы: Какой-то грязный остров ‹…› хрюканье свиней. Ощущения Одиссея, изображенные Бродским, можно передать словом тошно. Подобное ощущение несъедобности – невозможности усвоить реальность присутствует и в тексте Мандельштама: помимо изображения глаза как мяса (см. выше о мотиве людоедства), времени как сырого разбухающего теста есть и прямое указание на то, что действительность, она же сказка, встает комом в горле: Сухомятная русская сказка, деревянная ложка, ау!
У Мандельштама сознание представлено в маргинальном состоянии: оно расщеплено на сон и слух. В стихотворении Бродского и мозг уже сбивается, считая волны, что вполне логично следует из ситуации, когда и водяное мясо застит слух.
Учитывая, что в поэтике Бродского море и волны – формы времени[32], счет волн – это своеобразный календарь Одиссея. Важна здесь и другая метафора: «А если мы действительно отчасти синоним воды, которая точный синоним времени» (Бродский, 2001:52). В таком случае строка и водяное мясо застит слух соотносима с заголовками книг Мандельштама «Шум времени» и Ахматовой «Бег времени» (ср. языковое клише волны набегают). Необходимо иметь в виду, что вода – время – это обновление стершейся языковой метафоры течение времени и литературной – державинской – река времен. Уподобление воды-времени человеку находит в поэзии Бродского многочисленные подтверждения и сравнением волн с извилинами мозга, например в стихотворении «Келломяки» (1982)[33]: