Валентина Заманская - Экзистенциальная традиция в русской литературе XX века. Диалоги на границах столетий
Группу экзистенциальных рассказов из «Записок из дневника. Воспоминаний» завершает «Рассказ о герое» (1924). Формирование горьковского замысла «Жизни Клима Самгина» большинство исследователей ведет через «Записки доктора Ряхина», повесть «Все то же», статью «Заметки о мещанстве» и др. Не отвергая этот динамический ряд, мы склонны дополнить его «Рассказом о герое», который внешне менее связан с эпопеей, сущностно же не только отражает многое из «Жизни Клима Самгина», но, на наш взгляд, является экзистенциальной версией Самгина, говорит то, что в эпопее дано в закодированном, уже свернутом виде. «Рассказ о герое» – экзистенциальная суть «Жизни Клима Самгина».
Даже при поверхностном взгляде не составит труда увидеть внешние параллели рассказа и эпопеи. Сюжетная линия Макаров – Новак (учитель – ученик) отзовется в паре Самгин – Томилин. Правда, в «Рассказе о герое» ученик перерастает учителя, в «Жизни Клима Самгина» учитель зеркально отражает статичность ученика. Внутренний двигатель характера Макарова – самгинский – страх перед людьми, рождающий ненависть к толпе, людям, человеку. («Человек тоже трус, кто бы он ни был»). Клим Самгин приветствует революцию за то, что она поможет уничтожить революционеров; Макаров уверен: «Война – хирургическая операция, несомненное благо для монархии». Самгин комфортно себя чувствует только вне толпы; и Макарову «приятно, что я не среди них, а над ними». Клим Самгин, усвоив философию Бергсона, строит свой мир наслаждения; макаровский принцип: «защищаю себя от всего, что враждебно мне». При различии линий судеб Макарова и Самгина, Макаров является одним из проектов формирующегося в художественном сознании Горького типа «чертовой куклы», «системы фраз». Социальные, философские подступы Горького к данному типу и характеру нашли свое развитие в Климе Самгине. Нераскрытыми остались экзистенциальные пласты. Не войдя в эпопею, они многое объясняют в Самгине, расшифровывают его экзистенциальное, метафизическое самоощущение в мире.
Экзистенциальное самоощущение Макарова сродни бунинской объективации человека в мир («Жизнь Арсеньева»), но осуществляющейся под знаком психологической доминанты страха: «В детстве, раньше чем испугаться людей, я боялся…». Объективация страха переносится в плоскость экзистенциальную и метафизическую. С одной стороны, тараканы, пчелы, крысы, вьюга, темнота, с другой – метафизические аллегории: Мокрея – природа, разум – татарин полицейский и т. д. Социальные явления органически вписываются в экзистенциальную картину мира Макарова, получая авангардные стилевые воплощения: «…о страхе, который разрастался так, как будто земля потела страхом», «…далеко на юго-востоке тучи покраснели… над лесом явилась красная пила огня зубцами вверх… муравьиное шествие толпы черных людей… выросло на мохнатой земле кирпичное здание… Стало видно воду реки, она покраснела и, казалось, кипит. Я смотрел на все это, как сквозь сон». Было бы откровенной натяжкой эту образную стилистику приписывать гиперболичности горьковского реалистического стиля. Выполненная в такой поэтике картина революции не была бы неожиданной у Андреева или Маяковского: «Дома города изрыгнули на улицы всех людей, на площадь вывалилась раздраженная, темная масса живого, голодного и жадного мяса. Красные пятна флагов, выстрелы, и снова, и еще пятна флагов, – мясную лавку напомнили мне они».
Самгинский страх критика сильно социализировала, видя в нем страх перед мощью революционного народа. «Рассказ о герое» вскрывает иную его природу: «…Источник страха… – это естественный, биологический страх человека перед непонятным ему и угрожающим гибелью». Этот страх всеобъемлющий: не только ненависть к революционной массе, но ненависть и жестокость, родовые для данного типа. Они определяют пределы макаровских мечтаний: и социальных, и экзистенциальных: «Я затмил бы славу всех тиранов мира, я выстирал бы и выгладил людей, как носовые платки». Принципы философии Макарова особенно близки моральным сентенциям Клима Самгина: «Героизм есть отчаянный поступок испугавшегося человека». Но в этих же контекстах необыкновенную многозначность приобретает горьковское сетование 1924 года, которое почти дословно совпало с выводом набоковского «Соглядатая»: «Человека – нет! Нет человека», – никакого, в том числе и экзистенциального.
5
Экзистенциальный конфликт А. платонова
Концепция возвращения человека как такового реализовалась наиболее завершенно в творчестве А. Платонова. Особый платоновский подход заключается в том, что писатель пытается найти границу и объяснить отношения человека и социальных механизмов. Платоновский конфликт разветвлен: это конфликт экзистенциального и социального, подавляющего человека как экзистенцию, и столкновение экзистенциального человека с социальной личностью в одной судьбе. И личность, и государство оказываются обреченными, когда игнорируют экзистенцию. В многослойности конфликта – истоки стилевого эффекта в прозе А. Платонова: неповторимая трагическая ирония художника. Своеобразие платоновского экзистенциального сознания наиболее совершенно выразили повести.
Для воплощения конфликта Платонов находит неожиданный, но единственно плодотворный путь соединения несоединимого – человека как экзистенции и законов тоталитарного государства. В результате рождается стилевой «схлест» образов, понятий, тропов. Внешне здесь есть переклички с опытом М. Зощенко, иронично наблюдавшего формирование «изящного» советского языка: соединение полуграмотных, искаженных литературных норм и претензий на «обынтеллигенчивание» разговорной речи людей среднего и ниже среднего интеллектуального и образовательного уровня. Но для Зощенко сверхзадачей было создание комического эффекта. Для Платонова эффект стилевых сопоставлений – лаконичный и убедительный способ передать драматизм судьбы и чувств человека, оказавшегося лицом к лицу с отвлеченной идеей, с железными законами государства, стремящегося преодолеть человека. По принципу схлестов в платоновскую прозу вводятся онтологические пространства и проблематика: соединяются быт и бытие, сталкиваются пределы материальные и беспредельности онтологические («…захватил свой мешок и отправился в ночь», «его пеший путь лежал среди лета», «…очутился в пространстве, где перед ним лишь горизонт и ощущение ветра…»).
Универсальную формулу человека писатель дает в «Ювенильном море»: «…Человек на толстой земле, вредный и безумный в историческом смысле». Столь же уникальна платоновская формула «взаимоотношений» человека и мира: «…Мужики мои аж скачут от ударничества, под ними волы бегут, а куда – неизвестно, кликнешь – они назад вернутся, прикажешь – тужатся, проверишь – проку нет». Как прозрачно напомнят строй этого фрагмента процитированные Толстым слова Псалтыри: «Скроешь лицо твое – смущаются, возьмешь от них дух – умирают и в прах свой возвращаются. Пошлешь дух твой – созидаются и обновляют лицо земли». Но если Псалтырь называет первопричину всему: «Да будет Господу слава вовеки», то движение платоновских мужиков ее не имеет. «Большевистский заряд» старшего пастуха Климента и откликается соответствующим «эхом»: «…стараешься все по-большому, а получается одна мелочь – сволочь»; и мужики, что «скачут от ударничества», «скачут» по кругу; и «философию» время диктует неведомую досель: «Злой человек – тот вещь, а смирный же – ничто, его даже ухватить не за что, чтобы вдарить!»
Платоновский человек одновременно и зримо живет и в бытовом, и в онтологическом пространстве. Бытовой пласт жизни воспринимается и существует как прямое продолжение ее экзистенциальной сути. Для воплощения этой органики писатель использует прием расслоения. Любой человек Платонова «ходит» и «существует». Подобная незафиксированность человека между земным «ходит» и экзистенциальным «существует», между социальными структурами, убивающими жизнь, и утопической мечтой поднять конкретно-историческую жизнь до философской и является оригинальным способом конструирования и человека, повествования о нем. Неповторимое платоновское сочетание комического и трагического выявляет этот метод в каждом персонаже: Копенкин, Вощев, Вельмо и даже в крошечном монстре большого социализма – девочке Насте. Повести Платонова наряду с этим привязаны к определенной эпохе – социализму, но они экзистенциально вневременны и внепространственны. Так, даже в «Чевенгуре», где эпоха жестко фиксируется событиями, фактами, документами, реалиями, именами, где крайне сложна вся временная конструкция, действие как бы поднимается над эпохой военного коммунизма. Чевенгур существует как воплощенная идея. Когда в заключительной части появляется точная география (Шкарино, Разгуляй, Лиски, Каверино), то привязанность новохоперского периода жизни Дванова к земным пространствам даже смущает конкретикой и прозаичностью.