KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Научные и научно-популярные книги » Языкознание » Самарий Великовский - Грани «несчастного сознания». Театр, проза, философская эссеистика, эстетика Альбера Камю

Самарий Великовский - Грани «несчастного сознания». Театр, проза, философская эссеистика, эстетика Альбера Камю

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Самарий Великовский, "Грани «несчастного сознания». Театр, проза, философская эссеистика, эстетика Альбера Камю" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Свою старую и хрупкую «окраинную» утопию Камю, втянутый в историю, смог уберечь от краха, лишь отложив ее свершение до смертного часа и «конца света», признав ее несбыточность при жизни. Лирическому повествователю ранних его эссе, потом его «постороннему» когда-то думалось, что они обретали счастье, пусть мимолетное, пусть омраченное непрочностью сущего; беглецы от суеты сует у позднего Камю лишены и этого, они истерзаны сомнениями, растеряны. Уже не упрямые бунтари, не врачеватели, даже не праведники – они заплутавшие и кающиеся изгнанники.

Круг изгнанничества

«Изгнание и царство», «Падение»

«Изгнание и царство» – библейские слова, поставленные Камю на обложку единственной его книги рассказов, – отсылают к христианскому по своим корням, хотя и вполне мирскому по тому, как оно преломляется, переживанию земных трудов и дней как юдоли, как отлучения от истины, благодати и радости, от «жизни вольной и оголенной, которую нам надлежит обрести, дабы возродиться» (I, 2030).

Весьма разномастные рассказы, включенные в сборник, возникали на протяжении пяти-шести лет, которые для Камю были полосой долгого тягостного кризиса, затянувшегося вплоть до его внезапной преждевременной гибели. Страницы его тогдашних «Записных книжек» испещрены сетованиями на «трагическое одиночество» после «Бунтующего человека» и разрыва с кругом Сартра: товарищи давних лет отстранялись от него, не прощая едва прикрытого архимятежными словами отречения от борьбы за существенные перемены во Франции, к тому же постепенно вползавшей в позорную колониальную войну в Алжире, на родине Камю; восторженные одобрения вчерашних противников из лагеря охранителей Запада от «красной угрозы» иной раз повергали в еще большее смущение, обескураживали.

Смятенность особенно усугублялась тем, что, бросив свое «не приемлю» всей текущей истории и одновременно осознавая теснейшую зависимость от ее поворотов любого нашего шага, который в ней и через нее получает свое значение, невозможность ни отмежеваться от нее, ни отстоять вопреки ей простейшие, «вечные», изначально-незыблемые и столь дорогие ему ценности, – Камю постепенно утрачивал определенность мировоззренческих устремлений, их однородность и относительную стройность хотя бы внутри полагаемых ими самими пределов. Каждая очередная попытка осмыслить происходящее вокруг и четко самоопределиться уже в следующий момент даже в его собственных глазах оказывалась однобокой, в чем-то ущербной, учитывающей лишь малую часть очевидностей жизни и выглядела сомнительно-негодной перед лицом других очевидностей. Неувязки вынуждали к бесконечным уточнениям, поправкам, оговоркам, всякое «да» обставлялось множеством «но» и подчас увязало в них так, что скорее походило на «нет».

Сплошным нагромождением таких взаимоисключающих мнений была, скажем, позиция Камю по наиболее близко касавшемуся его вопросу о независимости Алжира: приветствуя на словах избавление страны от колониального ига, он вместе с тем заклинал остановить народно-партизанскую войну и на деле смыкался с защитниками «французского Алжира».

Зыбкость, уклончивость убеждений, – в иных случаях это, быть может, не подрывает работы исповедующихся лириков или непритязательных живописцев нравов, но совершенно противопоказано литераторам-мыслителям вроде Камю, – разрушительно давали себя знать в самом его писательском труде. Замыслы крупных вещей (роман «Первый человек», пьеса о Дон-Жуане, эссе о любви) не шли дальше первых набросков и из года в год откладывались в долгий ящик. Чтобы поддержать рабочий настрой, Камю, помимо статей и театральных инсценировок, пробовал себя в рассказах, не требовавших столь разветвленной и всеохватывающе связанной мысли. Причем всякий раз он менял манеру, словно бы ожидая, что счастливое открытие какой-то еще незнакомой ему техники письма вдруг поможет скованному вдохновению прорвать запруды[75]. В «Изгнании и царстве» встречаются и добротные зарисовки жизни со всей доподлинной осязаемостью в проработке отдельных ее штрихов, примет, бытовых подробностей («Молчание», отчасти «Гость»); и такие рассказы, где сквозь психологически-нравописательное повествование просвечивает философская символика («Неверная жена», «Растущий камень»); и полушутливая, полускорбная притча («Иона, или Живописец за работой»), и сумбурный монолог исковерканного, сдвинувшегося, больного ума («Ренегат, или Смущенный дух»).

Неоднородность рассказов Камю заметна, впрочем, не только в их стилистике. Иногда, будучи схожи по материалу, они столь различны по своей направленности, что «изгнание» и «царство» на наших глазах как будто бы меняются между собой местами.

Именно такое выворачивание наизнанку, переигрывание с обратным значением происходит в двух «экзотических» рассказах книги – «Растущем камне» и «Ренегате». Оба так или иначе примыкают к старому руссоистски-романтическому раздумью об усталой дряблости цивилизации и грубом здоровье варварства.

В первом французский инженер Д’Арраст приезжает в захолустный бразильский городок на побережье, чтобы встретиться со здешними властями и осмотреть площадку намеченных строительных работ. Днем, гуляя по улицам, он попадает к священному для местных жителей гроту, где посреди сталактитов установлена пестро раскрашенная деревянная фигурка Христа. Накануне праздника сюда стекаются отовсюду богомольцы и уносят с собой кусочки отколотого молотками сталактита, который к следующему году вырастает снова. Инженера, давно во всем изверившегося, покинувшего родину после какого-то личного потрясения, особенно трогает чрезвычайно искреннее полуязыческое христианство нищих туземцев из предместий. Ночью он присутствует на ритуальных танцах в негритянской хижине и потрясен не столько экзотичностью плясок, сколько истовостью вкладываемой в них веры. А на следующее утро один из его ночных знакомых, корабельный повар, выполняя обещание, данное богу в минуту смертельной опасности, следует за церковной процессией с пятидесятикилограммовым камнем на плечах. Не дойдя до паперти, он падает в изнеможении посреди улицы. И тогда инженер в каком-то внезапном озарении чувств взваливает камень себе на спину и несет его, но уже не к церкви, а в хижину своего случайного приятеля, и сваливает глыбу у очага. Подошедшие следом за ним хозяева ошеломлены случившимся. «Молчаливые, они присели на корточки в кружок около камня. Лишь шум реки пробивался сквозь тяжелый густой воздух. Д’Арраст, стоя в тени и ничего не видя, прислушивался, и далекий шум наполнял его смутным счастьем. Закрыв глаза, он радостно приветствовал свою собственную силу, еще раз приветствовал вновь начинавшуюся жизнь… Брат повара немного отодвинулся от соседа и, повернувшись к Д’Аррасту вполоборота, но не взглянув на него, указал на свободное место: “Присаживайся к нам”» (I, 1684). Это заключительные строки рассказа. Перед чужаком-изгнанником с опустошенным сердцем приоткрывается дверь в братство бесхитростных и нелукавых, братство взращенных нищетой и в ней сохранивших чистоту. Оно-то и есть «царство», что манит к себе душу заплутавшую и томящуюся.

У рассказа «Ренегат» похожая структура, но словно повернутая наоборот. Молодой католический миссионер по собственному почину, вопреки запретам своих наставников, забирается в глушь Сахары, где дикое племя чернокожих ютится в пещерах, выдолбленных в соляных скалах. Священник намерен обратить идолопоклонников в христианство с его «богом добра и милосердия» и ради этого готов претерпеть любые невзгоды, пытки, муки. Они ему и уготованы в изобилии. Едва он появляется у туземцев, его хватают и запирают в темном храме, где перед чудовищным фетишем тоже устраиваются ритуальные оргии. Во время одной из них колдун вырезает ему язык, и тогда в нем происходит перелом. Он проникается злобно-непристойным язычеством истязателей и становится служкой в своем храме-тюрьме. Теперь он отринул своего милосердного бога и возлюбил фетиш, «воплощенный принцип зла». «Меня обманывали, – отрекается новообращенный от всего былого, – только царство злобы не имеет трещин, меня обманывали, истина квадратна, тяжеловесна, плотна, как этот идол, она не выносит оттенков, добро – сплошные мечтания, замысел, неизменно откладываемый и требующий изнурительных усилий, предел, которого никогда не достичь, царствие его невозможно. Лишь зло может достичь своих пределов и царить абсолютно, лишь ему надо служить, дабы установить его зримое царство, потом видно будет, но что это вообще значит – потом, одно зло налицо, долой Европу, разум, честь, распятие… Не праведники, а злые хозяева помогают воцариться на земле беспощадной правде» (I, 1587–1588). И когда миссионер-ренегат случайно узнает, что по соглашению с вождями племени вскоре должен прибыть другой священник, на сей раз уже официально и под охраной солдат, он крадет ружье и подстерегает приезжего с проводником на подходе к пещерному городу, чтобы убить обоих, бормоча про себя безумный клич: «огонь по бессилию и милосердию, огонь по всему, что замедляет пришествие зла» (I, 1590). Схваченный, избитый до полусмерти и ожидающий последней расправы, он мечется в бреду, корчась от мелькающей в его помутившемся мозгу невыносимой мысли: не ошибся ли он, не пора ли ему хотя бы за миг до гибели вернуться в лоно своей старой веры?

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*