KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Научные и научно-популярные книги » Языкознание » Самарий Великовский - Грани «несчастного сознания». Театр, проза, философская эссеистика, эстетика Альбера Камю

Самарий Великовский - Грани «несчастного сознания». Театр, проза, философская эссеистика, эстетика Альбера Камю

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Самарий Великовский, "Грани «несчастного сознания». Театр, проза, философская эссеистика, эстетика Альбера Камю" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Сам Сартр, изживая в себе искус «чистых рук» с ожесточением, толкавшим и толкающим его до сих пор к крайностям мелкобуржуазного левачества, в последующем творчестве не раз склонялся к тому, чтобы принять, пусть не без сомнений, логику неразборчивости «для пользы дела». В 1951 году, в пьесе «Дьявол и Господь Бог», где скрытая отповедь «Праведным» Камю без труда уловима, он привел средневекового рыцаря Гёца, который мучится всеми терзаниями интеллигента-попутчика XX века, в лагерь восставших крестьян, чтобы в кровавой купели необходимого для победы насилия тот омыл грехи своей «неукорененности» и причастился братству. До этого бунтарь Гёц сперва сражался с молчащими небесами, подобно Калигуле у Камю, сатанински кощунствовал, силился прослыть извергом, воплощенным Злом; потом, соперничая все с тем же Богом, впадал, подобно Тару, в святость, жаждал обернуться блаженным, апостолом столь же чистого Добра. Но на обоих отрезках своей биографии неизменно лицедействовал, обманывал себя самого и других, пока жизнь не разоблачила его и не заставила обратить взор к земле с ее заурядными «черно-белыми» обитателями, не ангелами и не чертями.

На земле же свирепствовала крестьянская война, и полководец Гёц, так сказать, «военспец», по приглашению вожака бедноты Насти́ решается возглавить войско повстанцев. А это вынуждает его переоценить былые свои воззрения в свете плебейской мудрости Насти́, человека совсем иной закваски. Гёц – перекати-поле, отщепенец без прочных корней, сын дворянки и мужика; Насти́ – плоть от плоти и кровь от крови своих братьев по нужде, по оружию. Гёц озабочен личным душеспасением и тешит себя броскими жестами. Насти́ весь в деле, с которым навеки сросся, он полагает, что «надо работать, спасение – приложится». Гёц воюет с небесным творцом, Насти́ с головой погружен в историю. Гёц все мыслит в застывших вечных понятиях, мышлению Насти́ моралистический догматизм изначально чужд, нравственность он черпает не в заповедях, а в насущных нуждах. Сама жизнь научила его, что, скажем, «не убий!» в разгар гражданской войны сплошь и рядом граничит с преступлением против своих, а наивная честность – негодное оружие против вероломного врага. Непорочность в его глазах – мираж чистюль, желающих перехитрить свой век, он же знает, что от эпохи с ее кровью, грязью, гноем никуда не деться, что с сегодня на завтра белоснежными праведниками не делаются и надо, не боясь испачкаться, постараться сделать жизнь чуть-чуть почище.

Умом Сартр на стороне Насти́, и его Гёц под занавес высказывает ту конечную правду, которую Насти́ уже давно нес сквозь пьесу и которая становится нравственно-философской скрепой сотрудничества между мятежными крестьянами и примкнувшим к ним рыцарем: «Люди нынче рождаются преступниками. Я должен взять на себя часть их преступлений, если хочу завоевать хоть часть их любви и добродетели. Я возжелал чистой любви. Глупец! Любить – значит вместе с другими ненавидеть общего врага. Я разделяю вашу ненависть. Я возжелал Добра. Глупец! На земле теперь Добро и Зло неразделимы. Согласен быть злым, чтобы стать добрым»[69]. Такова суть морали относительной – и потому, по Сартру, действенной. Она призвана заменить мораль абсолютную, сводящуюся к прекраснодушным упованиям, которые на поверку означают равнодушие и даже невольное пособничество тем, кому выгодно сохранять все как есть.

Правда, для Сартра не секрет и изнанка морали, все на свете ценности выводящей из пользы и делающей совершенно подвижными, если не вовсе несуществующими, границы между добром и злом. У Насти́ в «Дьяволе и Господе Боге» есть, как и у Гёца, своя история – история трагическая. Однажды допустив, что ему, провозвестнику грядущего райского сада на земле, все простится, что он волен, не сообразуясь ни с чем, кроме сугубо прагматической «пользы дела», быть неразборчивым в методах, лишь бы они обеспечивали успех, Насти́ по-своему идет к краху. Сперва демагогия, провокация – надо выиграть пару дней, потом умолчание – правда слишком угрожающа, затем ложь во спасение – все стремительнее это соскальзывание по наклонной плоскости. Ширится пропасть между Насти́ и его товарищами, и вот он уже вождь, вознесенный над ними и скрывающий от них свои замыслы, он обращается с ними как со стадом баранов, слепым капризам которых иногда приходится потакать, чтобы удержаться во главе, и еще чаще – туманить им мозги, чтобы они послушнее шли на убой. Ревнитель народовластия мало-помалу превращается в плебейского Макиавелли. «Я буду палачом и мясником, – опять же возглашает Гёц то, что внушил ему Насти́. – Не бойся! Я не отступлю. Заставлю их (подчиненных. – С. В.) трепетать от страха передо мной, раз нет иного способа их любить. Буду повелевать, раз нет иного способа их любить»[70].

Словом: «или – или», стягивает Сартр к концу все нити своего раздумья. Чистоплюйство – или грязные руки, бесполезные жесты – или дело, нравственный максимализм – или нравственная неразборчивость. Одна позиция в лучшем случае обрекает на бесполезное сотрясение воздуха, другая чревата нигилизмом в духе «все дозволено». И поскольку, по Сартру, третьего историей XX века пока не дано, а до того он сполна изведал, как нелепо сражение с ветряными мельницами и погоня за праведническими миражами, писатель предпочитает, зажмурившись и с какой-то яростью бередя раны совести, толкнуть своего Гёца в противоположную крайность. Мол, была не была: лес рубят – щепки летят, а под благие намерения все спишется.

«Ты пожертвуешь двадцатью тысячами жизней, чтобы спасти сто тысяч»[71], – подает Насти́ совет в духе такой «лесозаготовительской» премудрости, когда Гёц соглашается командовать повстанческими отрядами, где дисциплину предстоит налаживать с помощью обмана и казней «для острастки». Иные «бухгалтеры» XX века в схожих случаях ведут счет покрупнее – на миллионы, а то и на сотни миллионов. Да только человеческие души – не палочки и крестики в расходно-приходной книге истории. «Есть Бог, я и прочие тени» – полагал Гёц-максималист; есть дело, начальник и прочие пешки – прозрел вслед за Насти́ Гёц-релятивист. Полюса, выходит, гораздо ближе друг к другу, чем можно было подумать поначалу.

И не случайно: обе крайности – плод сугубо бездушного счетоводства от истории, обе чужды подлинно революционной нравственности, для которой рождение свободной и полноценной личности не откладывается на потом, а начинается прямо с прихода человека в революцию, и последняя уже по одной этой причине должна остерегаться нечистоплотности под угрозой взрастить не творцов, а деляг, способных угробить и самое дело, которому служат. Размышления Сартра касаются вещей чрезвычайно острых, болезненных, поскольку оправдание низости исторической пользой, в прошлом веке сбившее немало пылких голов, в том числе приверженцев Нечаева и их преемников в России, в XX столетии имеет иной раз хождение в масштабах огромных государств. Пена нечаевщины, разномастного революционаристского бесовства, опознанного Достоевским, обильно взбивается некоторыми струями общественного потока нашего века, а «казарменный коммунизм», против которого не напрасно предупреждал Маркс, из области опасных грез, случается, переходит в явь, как об этом свидетельствует, в частности, теперешний Китай, где кое-кто из строителей «солнечного града» по-бухгалтерски хладнокровно прикидывает, сколькими миллионами жизней и какими пространствами выжженной до тла земли они бы не прочь пожертвовать ради грядущего «блаженства» тех, кому суждено уцелеть, если таковые вообще будут. Все это Сартр уловил уже в пору «Дьявола и Господа Бога». Однако при всем своем аналитическом даре он затрудняется помочь своим детищам, когда они терзаются проклятым «или – или». Он дает понять, что приобщил своего Гёца к революционной нравственности. Но ведь Насти́ приобщил его всего-навсего к иезуитской безнравственности.

Камю эта подмена, достаточно частая тогда не у одного Сартра, издавна настораживала, и как раз против подобной сомнительной «бухгалтерии» обращены его «Праведные», сколь бы, в свою очередь, сомнительной ни оказалась утверждаемая здесь со страстным вызовом моралистическая «святость».

Кружок русских эсеров-террористов в феврале 1905 года[72]. Они замышляют всколыхнуть косную, замордованную, погруженную в спячку многовекового рабства страну, и такой очередной встряской должно стать убийство великого князя, порученное одному из заговорщиков, Каляеву, пылкому и чистому юноше, которому друзья дали прозвище Поэт. В первый раз покушение сорвалось: он не решился бросить бомбу в карету, где рядом с намеченной жертвой сидели княгиня и двое детей, их племянник и племянница. Через две недели князь ехал в театр один, покушение удалось, но Каляев задержан, заключен в крепость и ждет казни. Он отказывается от помилования, обещанного ему в награду за выдачу сообщников, он отвергает жизнь и тогда, когда великая княгиня, явившись к нему в каземат, заклинает его раскаяться и предлагает прощение во имя христианского милосердия. Каляев жаждет искупить собственной смертью смерть погибшего от его руки человека и принимает как избавление от мук страдающей совести приговор, вынесенный царским судом. Казнь, похожая на принесение себя в жертву, – развязка трагедии насилия, воспринятого самим совершившим его как «необходимое и одновременно не поддающееся оправданию» (I, 1824).

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*