Эко Умберто - Открытое произведение
Но в данном случае проблема заключается в другом: насколько возможным оказывается коммуникация в акте витальности, насколько возможно преднамеренно вызвать некую игру свободных реакций. Мы живем в культуре, которая еще не предпочла ничем не обусловленную витальность, и мы не похожи на мудреца, который исповедует дзен и блаженно созерцает свободную игру возможностей в окружающем его мире, игру облаков, отблесков на воде, складок местности, солнечных бликов на мокрой листве, улавливая в них подтверждение непрестанного и переменчивого торжества Целого. Мы живем в культуре, где призыв к свободе образных зрительных ассоциаций еще предполагает искусственное расположение рукотворной материи в соответствии с определенными суггестивными интенциями. В этой культуре требуется, чтобы зритель не только свободно следовал ассоциациям, которые внушает ему вся совокупность искусственных стимулов но и оценивал искусственно созданный объект в момент наслаждения им (и потом, размышляя над пережитым и проверяя его вторичным осмыслением) — тот самый искусственно созданный объект, который стал причиной данного опыта. Иными словами, у нас все еще устанавливается определенная диалектика между предлагаемым произведением и опытом, который я получаю от его созерцания, и так или иначе подспудно предполагается, что я должен дать оценку этому произведению, основываясь на своем опыте, а также проверять этот опыт на основе данного произведения. И наконец, я должен постараться отыскать причины возникновения такого моего переживания в своеобразии созданного произведения: оценить, как оно создано, какие средства были для этого использованы, какие результаты достигнуты, в соответствии с каким замыслом это было сделано, какие притязания остались неосуществленными. И единственным орудием, которым я располагаю в оценке произведения, как раз и является сообразность моих возможностей как зрителя с замыслами автора, имплицитно присутствующими в момент его создания.
Следовательно, даже в утверждении искусства витальности, действия, деяния, торжествующей материи и полной случайности все равно устанавливается неустранимая диалектика между произведением и открытостью его прочтений. Произведение является открытым, пока оно остается произведением: за этим пределом мы сталкиваемся с открытостью как шумом.
Установить, когда наступает этот «порог», — задача не эстетики, а критического взгляда, анализирующего каждую картину в отдельности; критического взгляда, который определяет, в какой мере полная открытость разнообразных зрительных возможностей все — таки намеренно связывается с определенным полем, направляющим прочтение картины и руководящим процессом выбора, — полем, которое превращает то или иное соотношение в акт коммуникации и не низводит эту связь до уровня абсурдного диалога между знаком, который уже перестал быть знаком и превратился в шум, и восприятием, которое перестало быть восприятием и превратилось в солипсистский бред.
ФОРМА И ОТКРЫТОСТЬ
Характерный пример соблазна витальности мы находим в очерке Андре Пиатра де Мандиарга, посвященном творчеству Дюбюффе17, где автор говорит, что в серии Микроболюс, Макадам и Ко, этот художник достиг своего предела. Он призывает вглядываться в участки почвы, находящиеся в первозданном состоянии и расположенные перпендикулярно взгляду; перед нами уже не абстракция, а только непосредственное наличие материи, которой мы можем наслаждаться во всей ее конкретике. Мы созерцаем бесконечное, находящееся в состоянии пыли. «Незадолго до выставки Дюбюффе писал мне о том, что его текстурологии подводят искусство к опасной грани, где различия между объектом, который может запустить механизм размышлений, служить экраном для медитаций и видений, и объектом более низменным и не вызывающим интереса становятся слишком тонкими и неопределенными. Само собой разумеется, что люди, интересующиеся искусством, начинают тревожиться, когда оно доходит до такой крайности, что различие между тем, что есть искусство, и тем, что вообще больше ничем не является, рискует стать незаметным».
Но если художник определяет это хрупкое равновесие, то зритель может или попытаться распознать обращенное к нему сообщение, или предаться живому и неконтролируемому потоку своих неуловимых реакций. Именно этот второй путь и выбирает Мандиарг, когда уравнивает чувства, переживаемые им при рассмотрении текстурологий, с ощущениями нечистого, изобильнейшего течения Нила, и когда призывает нас радоваться вполне конкретной радостью человека, который, сунув руки в песок пляжа, смотрит, как между пальцев, между ладоней, согретых теплом материи, струятся мельчайшие песчинки. Но почему, став на этот путь, он все еще устремляет взор на картину, где намного меньше возможностей, чем в настоящем песке, в бесконечности той природной материи, которая оказывается в нашем распоряжении? Видимо, только потому, что лишь картина организует эту грубую материю. подчеркивая ее грубость, но в то же время ограничивая ее полем возможных намеков; именно картина прежде чем стать полем тех вариантов выбора, которые еще надо осуществить, уже является полем осуществленных, выбранных вариантов, причем настолько, что критик, до того как пропеть свой гимн витальности, начинает разговор о художнике, о том, что тот ему предлагает, и приходит к неконтролируемой ассоциации только после того, как его восприятие направили и выверили знаки, которые, какими бы свободными и случайными они ни были, все — таки остаются результатом сознательного замысла и, следовательно, представляют собой произведение.
Таким образом, мы считаем, что западное понимание природы художественного сообщения больше настроено на критическое восприятие произведения, стремящееся к тому, чтобы в самом средоточии случайного и непредвиденного, на котором произведение держится, выявить элементы «упражнения» и «практики», благодаря которым художник способен в нужный момент разбудить силы случайного, превращая свое произведение в chance domestiquee[10], в «некое подобие движущего момента, полюса которого, входя в контакт, не истощаются, а оставляют нетронутой разность потенциалов»18. В картинах Дюбюффе это может быть тяготение к геометрическим плоскостям, с помощью которых он стремится рассечь свои текстурологии, чтобы как — то их обуздать и дать им определенное направление; так у художника всегда получится «играть на клавиатуре припоминаний и ссылок»19. У Фотрье рисунок может заключать в себе и корректировать свободную игру цвета в диалектическом единстве предельного и беспредельного20, где «знак ставит препоны расширению материи».
Даже в более свободных «сенсационных» вещах, характерных для action painting, изобилие форм, обрушивающихся на зрителя и дающих ему максимальную свободу распознавания, все равно не является фиксацией случайного события теллурического порядка; это — фиксация деяния. Само деяние — набросок, имеющий пространственное и временное направление, и знак предстает как художественное сообщение об этом. Мы можем проследить этот знак во всех направлениях и вернуться назад, однако он представляет собой то поле обратимых направлений, которое нам дает деяние художника (становящееся необратимым, как только оно совершилось) и благодаря которому изначальное деяние направляет нас на поиски движения утраченного, поиски, завершающиеся обнаружением этого движения, а в нем — коммуникативного замысла художника21. Перед нами живопись, которая свободна, как природа, но природа, в знаках которой мы можем увидеть руку творца, природа живописная, которая, подобно природе средневекового метафизика, непрестанно говорит нам об изначальном творческом акте. Следовательно, перед нами акт человеческой коммуникации, переход от замысла к восприятию, и если даже это восприятие остается открытым (открытым потому, что таковым был сам замысел, само стремление художника сообщить не некий unicum, a множество выводов), оно все равно представляет собой конечный пункт коммуникативного соотношения, которое, подобно всякому информативному акту, держится на расположении, организации определенной формы. Следовательно, в этом смысле Неформальное, означая отрицание классических форм, предполагающих однозначное направление, не расстается с формой как принципиальным условием коммуникации. Итак, Неформальное, как и любое открытое произведение, приводит нас не к возвещению смерти формы, а к ее более четкому пониманию, к пониманию формы как поля возможностей.
Здесь мы обнаруживаем, что это искусство, обращенное к витальному и случайному, не только все еще подчиняется основным категориям коммуникации (утверждая свое отсутствие формы на самой возможности формотворчества), но и, вновь обнаруживая в себе коннотации формальной организации, дает нам ключ к отысканию той же самой возможности эстетического. Посмотрим на картину Поллока: неупорядоченные знаки, распадающиеся контуры, вспышки различных конфигураций призывают нас принять участие в свободной игре восстановимых связей, и тем не менее изначальное деяние художника, зафиксированное в знаке, ведет нас в заданном направлении, возвращает к авторскому замыслу. Это происходит лишь потому, что данное деяние не является чем — то чуждым для знака, чем — то таким, к чему этот знак отсылает в силу условности (не является иероглифом витальности, который, оставаясь холодным и многократно воспроизводимым, в силу принятой условности просто заставляет нас вспомнить о понятии «свободного взрыва витальности»): деяние и знак здесь обрели особое, невоспроизводимое равновесие, возникшее благодаря счастливому слиянию неподвижного материала с формотворческой энергией, благодаря взаимоотношению знаков, способному привлечь наше внимание к некоторым их связям, связям формальным, но в то же время свидетельствующим об авторских интенциях. Перед нами слияние различных элементов, подобное слиянию звука и значения, условной значимости звука и чувства звука и интонации, которое в особые моменты достигается в поэтическом слове традиционно пишущего поэта. Этот особый вид слияния и является с точки зрения западной культуры отличительной особенностью искусства, его эстетическим результатом. И толкователь, который, предаваясь свободной игре намеков, постоянно возвращается к предмету истолкования, чтобы найти в нем причины их возникновения, понять, каким образом поэт сумел внушить ему именно это, а не что — либо другое, наслаждается уже не только своими собственными переживаниями, а качеством произведения, качеством эстетическим. И свободная игра ассоциаций (как только мы понимаем, что она возникла благодаря соответствующему расположению знаков) становится как бы частью тех смысловых пластов, которые в произведении содержатся в слитном единстве, источнике всякого последующего динамического развития образов. Тогда мы наслаждаемся качеством формы (и описываем ее, ибо именно это и делает любой истолкователь неформального произведения), наслаждаемся качеством произведения, которое является открытым именно потому, что оно — произведение.