Александр Лавров - Символисты и другие. Статьи. Разыскания. Публикации
Свою первую статью, посвященную памяти И. Коневского (1877–1901), В. Брюсов назвал «Мудрое дитя».[282] Заглавие указывало на ранний возраст, в котором один из наиболее одаренных и ярких молодых поэтов-символистов ушел из жизни, и одновременно на раннюю духовную зрелость, взращенную на почве глубокой образованности, которая охватывала самые широкие сферы художественного творчества и умозрения. Исключительную широту познаний Коневской демонстрировал уже в гимназические годы, уже тогда он вынашивал планы целого ряда аналитических работ, в том числе и тех, в которых осмыслялись современные литературные искания. В кругу имен, пробуждавших у него живейший интерес, оказался и Метерлинк. В рабочей тетради, начатой в августе 1895 г. и включавшей наброски статей и различные заметки, имеется запись о метерлинковских «Слепых»;[283] в той же тетради в знаменательном перечне «Мыслители, разрушившие для меня материализм и утвердившие во мне уверенность в бессмертии души» указан в числе прочих и Метерлинк (с датировкой: «Зима 1896 г.»).[284] К дневниковой записи, сделанной на пароходе «Elbe» 31 мая 1898 г., примыкает запись «Любимые писатели», включающая пять имен: Достоевский, Эмерсон, Жан-Поль Рихтер, Ибсен и Метерлинк.[285] В плане задуманной работы на тему «Борьба между христианством и язычеством в современной Европе» значится: «Метерлинк, Ростан и др.», в той же тетради – наброски о Метерлинке и его «Теплицах».[286] Ряд выписок из текстов Метерлинка имеется в тетради Коневского, озаглавленной «Книга материалов (выдержки из сочинений разных авторов)».[287] Наконец, в сборник переводов произведений западноевропейских писателей, выполненных Коневским, включены и произведения Метерлинка – стихотворение «Больница (из “Serres chaudes”)», разделы из философских трактатов «Сокровище Смиренных» («Le trésor des humbles», 1896; у Коневского: «Сокровищница Смирения»): «Звезда», «Пробуждение Души», «Трагизм повседневности», «Мистическая нравственность», «Невидимая Благость», «Внутренняя красота», «Глубокая жизнь», «Об Эмерсоне» – и «Мудрость и Судьба» («Sagesse et Destinée», 1898; у Коневского: «Мудрость и Судьбина»): фрагменты XIII, XCIV, CXVII.[288]
Очерк Коневского «Морис Метерлинк» (подписанный настоящим именем автора: И. Ореус) представляет собой завершенный фрагмент более широкого неосуществленного замысла, в рамках которого предполагалось проследить отражение мистического начала в творчестве целого ряда писателей и художников второй половины XIX века. В тетради, содержащей автограф очерка о Метерлинке (на обложке – обозначения: «М. М. И. О.», т. е.: Морис Метерлинк. Иван Ореус), текст очерка предваряется планом, очерчивающим тематические контуры общего замысла:
Memento:
Современные провозвестники художественного мистикизма:
I. Морис Мэтерлинк: его поэзия и философия.
II. Мировоззрение английских «прерафаэлитов» в живописи и поэзии (Росетти, Моррис, Суинбёрн, Берн-Джонс, Миллэ).
III. Тайны нравственного мира (Генрик Ибсен).
IV. Светлый мистик (несколько новых слов о мировоззрении Алексея Толстого).
V. Просветленный мудрец (Роберт Броунинг).[289]
Очерк Коневского о Метерлинке выделяется на фоне практически всех трактовок бельгийского символиста в русской печати любовным, самозабвенным погружением в завораживающий его автора художественный мир: перед нами интерпретация, готовая переродиться в со-творчество. Заслуживает вместе с тем внимания и общая философско-эстетическая установка начинающего русского поэта на преодоление декадентства посредством мистического постижения глубинных основ преходящей действительности. В полный голос призывы изжить декадентство в подлинном символизме зазвучат в России уже после безвременной кончины Коневского.
Текст очерка печатается по автографу, хранящемуся в архиве И. Коневского (РГАЛИ. Ф. 259. Оп. 1. Ед. хр. 15. Л. 5 – 10).[290]
И. Ореус
МОРИС МЕТЕРЛИНК
Из всех современных ныне живых поэтов пишущий по-французски бельгиец Maurice Maeterlinck[291] (наряду с Ибсеном, англичанами Суинбёрном и Моррисом[292]) является несомненно самым благородным провозвестником истинного символизма, одухотворенного философскими и психологическими обобщениями – в драме и отчасти лирической поэзии.
История творчества Метерлинка, которое как раз со времени появления его последнего произведения, первого философского опыта поэта: «Le Trésor des Humbles» (П<ариж>. 1895) вступило в новый фазис, это – разительный и возвышающий образец внутреннего перерождения и возрождения современного духа к отрадному мистическому миропониманию из тьмы смрадного, истощенного декадентства, тяготеющего к разложению и прекращению мировой жизни и мутившего лучших людей Франции со второй, можно сказать, половины нашего столетия (Флобер, Гонкуры, Мопассан – в сущности такие же декаденты, как Бодлэр, Гейсманс и Маллармэ[293]). Едва ли другой поэт нашего времени начинал свое литературное поприще таким сборником стихов, как «Теплицы» («Serres chaudes». Brux<elles>. 1887).[294] Автору было 25 лет, выступал он, стало быть, для нашего времени довольно поздно, но и 25 лет кажутся детским возрастом, если вдумчиво прислушаться к этим диким воплям и глухим стонам задыхающейся и изнемогающей души, поистине настолько переболевшей, насколько наверно не приходилось болеть иному глубокому старику. Дух поэта разрывается от кричащего разлада между ненасытимой сверхчеловечностью жажд и порывов своих – с одной стороны, и ничтожным бессилием своего человеческого существа – с другой; болезненно-страстно ищет он кровного соприкосновения и единения с божественным началом мира, с «мирами иными», а вкруг да и в нем самом царит густая непроницаемость, глухое бездушие самодовольной пошлости и животности. Да, вся груда случайного, мелкого и нелепого в окружающей действительности, точно чудовищный вал, воздвигнутый из песка и мусора, отрезывает его от созерцания неведомой вечной сущности мира, загораживает ему горизонты и просветы, подчас раскрывающие перед нами смысл жизни и действие невидимых сил в каждом ее мгновении; оцепляет его в душной ограде[295] доступных чувственному познанию истин и явлений и та несокрушимая стена, которою конечные истины точных наук обнесли мир этих явлений и навеки нас отлучили от заветного запредельного познания. Владычество тех же мук он прозревает во множестве сталкивающихся с ним сердец, но… удивительнее всего, как они сообщаются ему… Тут мы вступаем в такие душевные области, ощущение которых составляет исключительное достояние, или, вернее, проклятие нашего страдальца-поэта. Предмет его муки давно знаком нашему веку, но Метерлинк раскрывает новую, еще неисследованную глубь, проникает в новый, еще неизведанный слой этой вековой скорби; чувство не ново, но углубленность и обостренность его еще неслыханная. Вот в чем потрясающая сила поэта! Как бы вы думали, например, достигают до его сознания самые сокровенные скорби чужой души? О, вовсе не через продолжительное сознательное общение с этой душой, нет – ему достаточно брошенного на него взгляда, прикосновения руки, чтобы эти физические ощущения мучительно отдавались в его сердце глухим чувством бездны неисследимых томлений и скорбей; она зияет из-за этих взглядов, это – та «тьма», которая «распростирается между пальцами» прикасающихся к нему рук (как свидетельствуют об этом удивительные пьесы сборника: «Regards» и «Attouchements»[296]). И вот, неотразимо сознавая свое бессилие утишить это море скорбей, он сжимает нам душу страшным стоном: «Пожалейте человека за эту силу!», за эту обостренную чуткость и восприимчивость силы ощущения.
А что это за образы, в которых все эти беспросветно-темные ощущения и впечатления сказываются его духу! Да, в ту самую минуту, когда они поражают судорожно натянутые струны его, они в то же время, точно действием[297] каких-то чар заполоняют его сознание одуряющим вихрем самых пестрых, бессвязных, до нелепости неожиданных, живущих неестественно-напряженной жизнью, неотступно-мутящих фигур и картин, кровно родственных, однако, самим родоначальным чувствам или впечатлениям. Этот нестройный мир беспорядочно-разрозненных образов, в которые мгновенно претворяются в душе Метерлинка все впечатления жизни, это – какие-то то белесовато-серые, то свинцово-темные поминутно набегающие и меняющие самые причудливые очертания облака и тучи, часто просто какие-то клубы мглы, отяготевшие над горестной низиной… это, воистинну – кошмары, видения. Пока они теснят, опутывают и заставляют крутиться поэта в своем безумном вихре, из уст его еле успевают вырываться отрывочные, бессвязные возгласы, в которых на лету схватываются и в трепете жизни запечатлеваются все эти удушливые символы внутренних мук поэта. Таков всесильно господствующий тон его поэзии: это – проникновенный бред лихорадочно-возбужденной натуры, обнажающей самые нежные покровы своей души под действием ударов мирской жизни. В этом-то бреде – сила цепенящая, заколдовывающая… чего стоит одна эта пестрота и разнообразие, а также и тонкая отчетливость этих видений фантазии, чтó свидетельствует о какой-то, если можно так выразиться, изумительной гибкости, прямо питаемой сердечными ключами и работающей под их неудержимым напором, – у самой этой непосредственной фантазии…[298]