Валентина Заманская - Экзистенциальная традиция в русской литературе XX века. Диалоги на границах столетий
Кафка определяет главную трагедию человека XX столетия. Его борьба переселяется в психику, в подсознание, становится постоянным фоном жизни, нескончаемым стрессом. Борьба для него – это постоянная психологическая доминанта, единственное эмоциональное состояние, которое делает мир врагом. Но не сам мир враждебен, таким его делает человек: и в этом всесилие беспомощного человека, повелевающего миру стать своим врагом. Так Кафка развивает и принципиальный толстовский вывод: жизнь – наказание человеку. Но это наказание человек творит сам и обречен творить его всю жизнь, борясь ни за что, ни с кем, бесцельно и беспредметно в потаеннейших глубинах своей души, обращенной в себя. Такая борьба выливается в саморазрушение, на которое обречен человек XX века. Самоуничтожение длиной в человеческую жизнь. Сюжет этой борьбы – психологический, онтологический, экзистенциальный, описание выходит за рамки любой традиционной жанровой модели. (Сюжет этот разовьет романная проза Кафки: «Процесс» – это процесс саморазрушения Иозефа К.; герои «Замка» – уже люди самоуничтоженные, полулюди-полупризраки, бестелесно-присутствующие).
Глобальное и окончательное, возведенное в статус символа и универсальной метафоры века исследование процесса самоуничтожения человека находим в рассказе «Нора». В этом произведении экзистенциально все: ситуация – добровольное отчуждение от мира, одиночество (в образе «норы» сходятся и андреевское «окно», и сартровская «комната»); пространство – альтернатива миру; мир, люди – реальные или потенциальные противники (человек в страхе и ощущении враждебности мира утрачивает все адекватные оценки); способ общения с миром – внутренний диалог (без наличия адресата и собеседника); излом психики – грань реального и ирреального (трудно установить, в здравом уме или в деформированном сознании и психике протекает внутренний диалог персонажа); степень обобщения (она почти за границами возможного даже в экзистенциализме).
В «Описании одной борьбы» объем кафкианского понятия человек ассоциировался с объемом андреевской категории в «Жизни человека»; в «Норе» это уже не человек – это некое существо. Оно не живет – оно существует, ведомое биологическими инстинктами. Оно планирует, как человек, но цель планирования – только в том, чтобы ограничить свое жизненное пространство до «норы» (крота? медведя? собственника?).
В «Норе» борьба заполняет все пространство – рассказа, сознания, жизни, психики. Это борьба без предмета: с призраками; ни с кем и со всеми сразу; с миром, который в сознании существа превратился во врага; с противниками, которых нет. Это борьба – беспокойное состояние утратившей реальность одинокой души существа из норы. Такая борьба ничем не может закончиться, и потому описание ее требует от Кафки подразумеваемого текстового пространства.
Сюжет борьбы конструирует кафкианское слово: оно создает свою логику и автономную жизнь. Но именно в «Норе» утратившее пределы слово, пожалуй, единственный раз у Кафки «равно себе»: оно фиксирует сознание, которое вышло за свои пределы; фиксирует фантазию, которая «не останавливается». Слово строит сюжет дематериализации сознания, психики и человека до статуса существа.
Отношение Кафки к слову непросто: он ему не доверяет. Принцип недоверия к слову сформулирован уже в «Описании одной борьбы». Человека Кафки мучает несовпадение видимого и сущностного в вещах, «желание увидеть вещи такими, какими они, наверно, видятся, прежде чем показать себя мне». Но эти же вещи имеют превосходство над человеком только до тех пор, пока он не называет их. Называние лишает вещи их силы и превосходства, ибо слово – лишает явления их сути. Слово придает, навязывает вещи обессиливающую ее суть: «…ты уже не луна… луна лишь по прозвищу. Почему ты уже не так высокомерна, когда я называю тебя «бумажный фонарь странного цвета»? И почему ты почти ретируешься, когда я называю тебя «Мариинская колонна», и я уже не узнаю твоей угрожающей позы, Мариинская колонна, когда называю тебя «Луна, светящаяся желтым светом»?
Что же позволяет человеку Кафки получить эту безмерную власть над вещами? В приведенном фрагменте слово Кафки лишено своего номинативного значения, освобождено от семантики. Слово овладевает вещью, явлением: оно располагает возможностью, назвав, придать, навязать наименованному смысл и суть. Так, с одной стороны, кафкианский герой через слово как бы приобретает власть над вещами. С другой стороны, порождает автономное слово, которое станет одним из атрибутивных качеств, структурообразующих элементов, стилеобразующих принципов всей экзистенциальной прозы и поэзии. Законы жизни такого слова одинаковы и у самого Кафки, и у Белого, Бунина, Г. Иванова.
Почти лабораторное исследование того, как вещь, явление освобождается от обессиливающей его власти слова, представляет собой сборник «Созерцание». В «Созерцании», начиная с «Внезапной прогулки» и завершая миниатюрой «Деревья» (принцип распространяется и на «Большой шум»), осуществляется осмысленное и целеположенное размыкание вещей, явлений и слов, – процесс вхождения в суть.
Для Кафки есть некоторая мучительность в том, что человек обречен на слово, что у него нет ничего иного для называния вещей такими, какими они «видятся, прежде чем показать себя» нам, – и писатель почти не скрывает свою муку. Но в его власти оторвать слово от вещи, а затем заставить его служить иным целям, и Кафка это делает. В России еще дальше в своей «муке словом» пойдет В. Хлебников, создавший свою собственную языковую монаду в ответ на свое «недоверие к слову». Недоверие к слову, трансформация слова – объединяют Кафку, Хлебникова, Белого, Маяковского, даже позднего Бунина и позволяют разрешить сформулированную Тютчевым коллизию – «мысль изреченная есть ложь». Преодолеть эту «ложь» – общая для всех писателей экзистенциальной традиции задача, решаемая, впрочем, по-разному.
Кафкианское недоверие к слову технически оборачивается тем, что в «Созерцании» (кроме двух первых произведений) нет зафиксированных словом, остановленных словом реальных фактов, явлений, событий. Более того, отсутствует и сама реальность. В рассказе «Разоблаченный проходимец» человек Кафки будет жить в мире, сконструированном его искаженным, болезненным сознанием. Практически все миниатюры цикла создают эту условную, сослагательно-невозможную реальность. В результате отпадает необходимость в изначальной функции слова – номинативной. В «Созерцании» просто нечего называть: нет факта (есть его возможность, есть его предположение, но не совершенность его). А потому и сюжет каждой миниатюры конструирует допустимость, предположение, возможность явления, но не само явление. Автономное слово создает свой причудливый, почти импрессионистский сюжет: слова словно сами плетут свое кружево, свой тайный узор. Они не называют вещи, а предполагают сущность вещей и, боясь ее обессилить (навязывая привычный смысл), они как бы ходят вокруг сути, не оскорбляя ее прикосновением, называнием, они оплетают суть (оберегая) словесным узором. Изначальная номинативная функция слова (выведение смысла явлений на поверхность) принципиально заменяется противоположной: скрыть суть явления словом же и оберечь ее от слова, которое обессиливает явление, лишило бы его сути. Так возникает и «общая ускользающе-туманная многозначность кафковской творческой манеры».
Каждая миниатюра цикла «Созерцание» – это конструируемая Кафкой сослагательно-недостижимая реальность, которую он создает словом, «не равным себе». Так, во «Внезапной прогулке» союз когда, конструирующий миниатюру сюжетно и композиционно, утрачивает свое временное значение. Он не столько фиксирует временное соотношение действий, реальных событий, сколько рисует предположительную (в статусе фантастической допустимости), принципиальную возможность выйти из дома вечером на «внезапную прогулку». Но и возможность эта невозможна, нереальна, остается только мечтой. Таким образом, сама «внезапная прогулка» не событие, а, скорее, мотив этого события, не факт реальной жизни, а мечта о порыве. А потому перед нами «возможная невозможность» – один из законов кафкианского мира: возможная в принципе «внезапная прогулка» никогда невозможна для конкретного человека, который лишь грезит о том, что у него «больше силы, чем потребности… совершить… перемену», – вряд ли и потребность есть, а уж тем более сила… Перед нами не кто иной, как все тот же человек «одной борьбы» – рефлексирующий, бессильный, живущий скорее вымышленными конфликтами «норы», чем реальностью, включившийся в процесс саморазрушения, самоуничтожения. А потому и порыв его к «истинному облику своему» – полная «невозможная возможность». «Приговор» и подписан изначально «сослагательно-недостижимой» формой союза когда и всей конструкцией миниатюры.