Георгий Чулков - Мистика судьбы Пушкина. «И с отвращением читая жизнь мою…»
Эти стихи могли бы прозвучать как революционные, но заключение пьесы делало ее невинной. Поэт восклицает:
Увижу ль, о друзья! народ неугнетенный
И рабство, падшее по манию царя…
Эти последние строки, конечно, понравились Александру Павловичу. Он сказал генералу: «Поблагодарите Пушкина за добрые чувства, которые внушают его стихи».
Казалось бы, все складывалось очень благополучно для поэта, но, как нарочно, появилось еще несколько эпиграмм и пьес, у которых не было таких мирных концовок, лестных для государя. Все эти пьесы приписывали Пушкину. «Рождественская сказка» («Ура! в Россию скачет кочующий деспот…») метила в самого императора. А тут еще целый поток эпиграмм на архимандрита Фотия,[193] на князя А. Н. Голицына, на графа Аракчеева, на А. С. Стурдзу[194]… Некоторые из этих эпиграмм, не без основания приписываемых Пушкину, были очень удачны. Вот, например, на А. С. Стурдзу, яростного реакционера, чья звезда особенно ярко горела во время Аахенского конгресса:[195]
Холоп венчанного солдата,
Благодари свою судьбу:
Ты стоишь лавров Герострата
Иль смерти немца Коцебу.
Обиженные скрежетали зубами и требовали уничтожения Пушкина. Друзья умоляли поэта поберечь себя. Но Пушкин как будто сам хотел какой-то развязки той оппозиционной кампании, которую он вел открыто и дерзко. В поведении Пушкина было что-то непонятное. Он громко в обществе острил над Александром Павловичем. Однажды в Царском Селе был переполох. Сорвался с цепи медведь. Боялись, что он в парке бросится на царя. Пушкин говорил по этому поводу: «Нашелся один человек, да и тот медведь!» Когда кто-то советовал ему быть осторожнее, он смеялся громко: «Теперь самое безопасное время – по Неве лед идет», то есть Петропавловская крепость отрезана от центра. В театре он показывал соседям портрет Лувеля,[196] убийцы герцога Беррийского,[197] с надписью: «Урок царям».
В 1825 году, в плену Михайловской ссылки, Пушкин собирался писать Александру I письмо, которое, по счастью, не послал. В черновике, объясняя свое поведение, писал он между прочим: «Мне было двадцать лет в 1820 году…» «Разнесся слух, будто бы я был отвезен в Секретную канцелярию и высечен. Я последним узнал об этом слухе, который стал уже общим. Я увидал себя опозоренным в общественном мнении…» Далее Пушкин признается, что готов был или покончить жизнь самоубийством, или убить царя. «Я решился тогда, – пишет Пушкин, – вкладывать столько неприличия и столько дерзости в свои речи и в свои писания, чтобы власть вынуждена была, наконец отнестись ко мне, как к преступнику: я жаждал Сибири или крепости, как средства для восстановления чести…»
Здесь все странно. Странно то, что Пушкин в такой мере был связан сословными представлениями о чести; странно, что он собирался посылать царю столь откровенное письмо; странно, что мысль об убийстве царя приходила ему по такому личному поводу… и, однако, это не сказка, а самая настоящая быль, и Пушкин в самом деле весною 1820 года был в отчаянии, и ему казалось, что его «честь» пострадала, что какие-то предатели и враги преследуют его тайно.
Пушкин узнал имя одного из «предателей», распустивших смешной и «позорный» слух о розгах в Секретной канцелярии: это был Федор Толстой-Американец.
Репрессии, впрочем, не заставили себя долго ждать. За Пушкиным учрежден был надзор, и друзья поэта узнали, что правительство намерено его арестовать. Чаадаев явился к Карамзину и заставил себя принять в неурочное время, хотя историограф никого и никогда не принимал во время своей работы. Надо спасти Пушкина во что бы то ни стало. Ему грозит Сибирь или Соловки. Карамзин надел свою ленту и поехал к царице, Марии Федоровне, хлопотать за поэта. А в это время Пушкин имел объяснения с Михаилом Андреевичем Милорадовичем,[198] военным генерал-губернатором, боевым генералом суворовской школы, веселым балетоманом, убитым 14 декабря 1825 года на Сенатской площади рукою Каховского.[199] При Милорадовиче чиновником особых поручений состоял Ф. Н. Глинка, поэт, которому Пушкин посвятил стихотворение «Когда средь оргий жизни шумной», где он называет его «великодушным гражданином» и даже «Аристидом».[200] Ф. Н. Глинка явился к Милорадовичу как раз после допроса Пушкина. «Милорадович, лежавший на своем зеленом диване, окутанный дорогими шалями, – рассказывает Глинка, – закричал мне навстречу: «Знаешь, душа моя! У меня сейчас был Пушкин! Мне ведь велено взять его и забрать все его бумаги; но я счел более деликатным пригласить его к себе и уж от него самого вытребовать бумаги. Вот он и явился очень спокоен, со светлым лицом, и когда я спросил о бумагах, он отвечал: «Граф! Все мои бумаги сожжены! – у меня ничего не найдете в квартире, но если вам угодно, все найдется здесь (указал пальцем на свой лоб). Прикажите подать бумаги; я напишу все, что когда-либо написано мною (разумеется, кроме печатного) с отметкою, что мое и что разошлось под моим именем». Подали бумаги. Пушкин сел и писал, писал… и написал целую тетрадь… Вот она (указывая на стол у окна), полюбуйтесь! Завтра я отвезу ее государю. А знаешь ли? Пушкин пленил меня своим благородным тоном и манерою обхождения…»
Пушкину, однако, вопреки его собственным словам в черновом письме 1825 года не очень хотелось попасть в Соловецкий монастырь или в Сибирь, и он полагал, что менее жестокая кара будет достаточна для восстановления его «чести». Он поехал к Карамзину поблагодарить его за хлопоты. Историограф взял с него слово не писать против правительства по крайней мере два года. Поэт обещал. Однако «Кинжал» был написан в июне 1821 года. Пушкин, вероятно, не считал, что он нарушил слово, данное Карамзину, потому что в пьесе прославляется кинжал, карающий не только коронованных тиранов, но и деятелей якобинского террора. «Кинжал» не против правительства писан», – оправдывался Пушкин в письме Жуковскому из Михайловского в 1825 году. Едва ли, впрочем, это утешило Николая Михайловича Карамзина.
Правительство решило покарать Пушкина очень мягко и снисходительно. Его высылка из Петербурга была устроена под предлогом «перевода по службе». Его назначили в распоряжение генерал-лейтенанта Инзова, попечителя колонистов Южного края России. Начальник Пушкина, граф И. А. Каподистрия, написал генералу Инзову письмо, в коем объяснял довольно запутанно и неясно, что Пушкин политически неблагонадежен, но что его надо беречь и что правительство рассчитывает на такт генерала Инзова. «Нет той крайности, в которую бы не впадал этот несчастный молодой человек, как нет и того совершенства, которого не мог бы он достигнуть высоким превосходством своих дарований…» Письмо было одобрено царем и подписано министром иностранных дел графом К. В. Нессельроде.
Хлопоты Чаадаева, Карамзина, Жуковского, А. И. Тургенева увенчались успехом. В Соловецкий монастырь поэт не попал. 6 мая 1820 года Пушкин выехал в Екатеринослав.
Глава пятая
Южный берег
I
Когда милый Дельвиг и забавник Яковлев, провожавшие Пушкина до Царского Села, простились с ним и поэт остался один, он почувствовал, что началась новая жизнь.
В сущности, эта «ссылка» не так уж страшна. Жизнь в Петербурге, в нескладной и неуютной квартире на Фонтанке у Калинкина моста, ежедневные встречи с подозрительными и беспокойными глазами папаши, Сергея Львовича, сомнительное веселье собутыльников «Зеленой лампы», снисходительное внимание светских красавиц и уклончивая дружба тех немногих, которых Пушкин считал деятелями тайного общества, куда его не принимали, – все это покинуть не так уж мучительно. Ну а театральные кулисы и «крестницы Киприды» слишком утомительны, и – поживи он так еще год-другой – от этих «приапических затей»[201] у него, пожалуй, не останется вовсе ни физических, ни душевных сил, чтобы создать что-нибудь важное. А Чаадаев уверяет, что Россия ждет от него, Пушкина, какого-то произведения позначительнее «Руслана и Людмилы». Для этого надо «в просвещении стать с веком наравне», а главное, дать себе отчет в смысле совершающихся событий и в своей нравственной ответственности за них. Может быть, Чаадаев в самом деле прав. К тому же подлые сплетни, сочиненные на «чердаке» князя Шаховского, ставили Пушкина в смешное положение мальчишки, с которым правительство не желает серьезно считаться. Но теперь обстоятельства изменились. Пушкин доказал, что он не боится ни коварных и тупых ханжей, толпившихся вокруг трона, ни дерзких бретёров и насмешников, распустивших про него клевету.
Было бы скверно, конечно, если бы его отправили в Соловецкий монастырь или в Сибирь, но получить командировку на Юг не так уж плохо. Его начальник, граф Каподистрия, кажется, сообразил, что Пушкин не совсем обыкновенный чиновник. И, конечно, через год или два поэта вернут в столицу. Он привезет с собою, быть может, поэму или трагедию, и Чаадаев, пожалуй, не станет упрекать его в том, что он расточил напрасно свой талант.