KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Научные и научно-популярные книги » Языкознание » Самарий Великовский - Грани «несчастного сознания». Театр, проза, философская эссеистика, эстетика Альбера Камю

Самарий Великовский - Грани «несчастного сознания». Театр, проза, философская эссеистика, эстетика Альбера Камю

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Самарий Великовский, "Грани «несчастного сознания». Театр, проза, философская эссеистика, эстетика Альбера Камю" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Камю улавливал в обрушившихся на Францию потрясениях еще одно печальное напоминание о провале «идеализма блаженных» (I, 1824) – преемников незадачливого вольтеровского горемыки Панглоса с его прекраснодушным «все к лучшему в этом наилучшем из миров». Бесполезно, даже вредно прятаться от горьких очевидностей; трезвый взгляд на вещи по крайней мере оберегает от болезненной сломленности, какой сопровождается крах взлелеянных и не оправдавшихся ожиданий. «Дела пойдут гораздо лучше, когда будет раз и навсегда покончено с надеждой» (I, 1466). Проститься с ней не значит, однако, впасть в отчаяние. Проявляя, как говорится, «добрую непоследовательность», Камю предостерегал и от слишком распространившегося в те дни «смешения трагедии и отчаяния» (II, 836). Последнее чревато капитулянтством, тогда как трагический настрой ума вовсе не исключает «хорошенького пинка под зад беде», ссылался он на крепкие слова Лоренса (II, 1466). В статье, напечатанной в газете «Французский Тунис» в январе 1941 года (позже этот текст был переработан в эссе «Миндальные деревья» для книги «Лето»), Камю писал: «С ясным умом выносить удары судьбы не значит с ней смиряться. Дух может быть убит лишь одним: отчаянием, которое ведет к худшей покорности… Я полагаю, что духу есть чем заняться и помимо самоотрицания и самоуничижения. Запасшись как следует презрением и пренебрежением, те из нас, кто заслуживает того, чтобы преодолеть несчастья, их преодолеют. Не станем слушать кричащих о светопреставлении» (II, 1824).

Прямо перекликаясь с этими прикрепленными к хроникальной злобе дня публицистическими призывами Камю, «Миф о Сизифе», конечно, не есть прибегающие к потаенному эзопову иносказанию очерк духовной ситуации 1940/41 года, как она являлась рядовому французу. Сам Камю представлял свое эссе как попытку «описать в чистом виде болезнь умов» (II, 98) всего XX столетия – растерянность обыденного сознания перед ходом отчужденной цивилизации, которую уже не оправдать ни Промыслом Божьим, ни опошленным либеральными сочинителями всеблагим Разумом, предрекавшим счастливый конец сказке по имени история.

Однако в тогдашнем тупике, результате поражения, Камю искал и нашел феноменологическое обнаружение своей онтологии: происходившее вокруг как будто служило особенно веским подтверждением его давних мыслей о трагизме земного удела вообще и заброшенности личности посреди враждебного ей хаоса. Случай помог им обрести отчетливость, он же подверг их проверке крайне острым кризисом, когда все благополучные прогнозы на будущее выглядели обманом, и позволил выявить ту долю нравственной правоты, которую в полосу катастроф несет в себе «безрассудное», «врожденное», не внимающее калькуляциям непокорство.

Без учета этого запаса духовной прочности остается загадкой, как и почему Камю, еще вчера в «Постороннем» ниспровергавший всякую гражданственность, вскоре станет ведущим журналистом подпольной газеты «Комба». В несоглашающемся долготерпении Сизифа были зерна будущего сопротивленчества. Однако уже размежевавшись с пораженцами, Сизиф еще не встал в ряды сопротивленцев. Пережить, перенести тяготы лихолетья можно было и так; бороться, не избавившись хотя бы частично от замкнутости исключительно на самом себе, – нельзя.

Попробуем продолжить раздумье о трудах Сизифа и на минуту допустим, что он, вопреки всем предначертаниям богов, однажды все-таки спустился на равнину, где обитают его соплеменники. Мысль его из заоблачных горних высей безлюдья перенеслась на грешную землю с ее грешными жителями. До сих пор все было тяжело, но по крайней мере ясно: камень, склон горы и нечеловеческая работа, от которой Сизиф не волен избавиться. Теперь перед Сизифом много разных путей, среди них надо самому сделать выбор – следовательно, обдумать, почему, собственно, поступать так, а не иначе. После разреженной атмосферы морали умозрительной приходится окунуться в плотную атмосферу морали вполне практической, определиться не по отношению к надмирному року, а по отношению к другим людям. И тут-то оказывается, что Камю снабдил своего Сизифа легкими, не слишком приспособленными к воздуху равнины.

Сизиф судорожно начинает поиски. Где та печка, от которой следует плясать? На ум приходит цепь малоутешительных афоризмов: все абсурдно, значит, все безразлично, значит, «все дозволено», пусть последнее и «не означает, будто ничто не запрещено» (II, 149). Сизиф последователен, он крепко усвоил уроки своего истолкователя, и оговорка, что карамазовский лозунг подхватывается им не с радостью, а в тоске и смятении, сути дела не меняет. В мире, где все обречены и единственная безусловная истина – смерть, «иерархия ценностей бесполезна» (II, 144), любой выбор правомерен, лишь бы он был сознателен. «Человеку абсурда… не в чем оправдываться. Я исхожу из принципа его невиновности» (II, 149). А раз так, то и всякие угрызения совести – пустое занятие. Вообще, «в счет идет не прожить жизнь лучше, но пережить побольше» (II, 143), «качественный» подход к поведению заменяется «количественным». Прошлое не дает никакой опоры для суждения о том, что хорошо или дурно, будущее не предлагает никакой цели; нужно научиться полностью использовать каждое пробегающее мгновение. «Настоящий момент и смена настоящих моментов перед всегда бодрствующим сознанием – вот идеал абсурдного человека, хотя само слово идеал здесь звучит ложно» (II, 145), поскольку ценностные суждения к такому случаю вовсе не приложимы. Такой Сизиф и в самом деле может быть расшифрован другой легендой, привлеченной Камю в его книге, – легендой о Дон-Жуане. Как может быть распознан в этом величавом страстотерпце и закутанный в одежды мифа Мерсо, который повинуется лишь сиюминутному желанию, даже если в данный момент это желание состоит в том, чтобы разбить гнетущую послеполуденную жару выстрелами в себе подобного.

Умудренный страданием Сизиф и его «наивное подобие» Мерсо могут пригодиться при развенчании фарисейской «добродетели» и опустошенной гражданственности. Но с помощью этих «посторонних» вряд ли можно учредить сколько-нибудь удовлетворительный кодекс нравственности, в которой философическая коллизия «человек – судьба» заменяется историческим и попросту житейским сопряжением «человек – другие люди – человечество».

В предвоенные годы, когда у Камю складывался замысел и «Постороннего», и «Мифа о Сизифе», другой французский писатель-моралист, Сент-Экзюпери, в книге очерков «Планета людей» (1939) настоятельно выдвигал сходные вопросы: почему человек не сдается и в тупике? Что движет тогда его поступками? Отчего он продолжает жить и делать свое дело, когда лично ему, казалось бы, уже ничто не сулит спасения, когда смириться гораздо проще и «логичнее», чем сопротивляться беде? Летчики почтовых линий у Сент-Экзюпери, потерпев аварию где-нибудь в горах или в пустыне, не раз теряли надежду предотвратить гибель и на исходе сил, когда от истощения, ран и жажды меркнет разум, испытывали необоримую потребность лечь, забыться, навсегда уснуть, растворившись в столь притягивавшем «постороннего» «нежном безразличии мира». Самоубийство для них тоже в какой-то момент было заманчивым соблазном, и они тоже его отвергали. Но вовсе не из презрения к несправедливому року, не из вызова Судьбе, до которой им нет дела. Самого по себе Сизифова «восхождения к вершине» недостаточно, чтобы побудить их к подвигу. Друг Сент-Экзюпери летчик Гийоме, несколько дней и ночей подряд упорно выбиравшийся из глухого снежного безлюдья Андов, где рухнул его самолет, рассказывает, что в самые страшные минуты им владели мысли вполне житейские о тех, кто ждал его и нуждался в нем: «Ей-богу, я такое сумел, что ни одной скотине не под силу… В снегу теряешь всякое чувство самосохранения. Идешь два, три, четыре дня – и уже ничего больше не хочется, только спать. Я хотел спать. Но я говорил себе – если жена верит, что я жив, она верит, что я иду. И товарищи верят, что я иду. Все они верят в меня. Подлец я буду, если остановлюсь!»[48]. И Сент-Экзюпери продолжает: «Его величие – в сознании ответственности. Он в ответе за самого себя, за почту, за товарищей, которые надеются на его возвращение. Их горе или радость у него в руках. Он в ответе за все новое, что создается там, внизу, у живых, он должен участвовать в созидании. Он в ответе за судьбы человечества – ведь они зависят и от его труда… Быть человеком – это и значит чувствовать, что ты за все в ответе. Сгорать от стыда за нищету, хоть она как будто существует и не по твоей вине. Гордиться победой, которую одержали товарищи. И знать, что, укладывая камень, помогаешь строить мир» (199). Гийоме, которого мучают угрызения совести оттого, что, пропав без вести, он лишит жену права на получение страховки, Гийоме, которому «плевать на презрение к смерти» игроков-авантюристов (причисленных в «Мифе о Сизифе», среди прочих, к «героям абсурда»), ибо «крестьянин небес» с самолетом вместо плуга обладает «истинным мужеством» и борется со смертью «во имя Созидания» (200), – мы достаточно далеки и от детской безгрешности «постороннего», не ведающего долга перед другими, близкими и дальними, и от Сизифа, катящего свой камень наверх «просто так», дабы уязвить богов.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*