Илья Виницкий - Граф Сардинский: Дмитрий Хвостов и русская культура
– Хороши ваши стихи, скажите сами? – Чудовищны! – вдруг смело и откровенно произнес Иван. – Пишите больше! – попросил пришедший умоляюще. – Обещаю и клянусь! – торжественно произнес Иван.
Из воландовской редакции «Мастера и Маргариты» М.А. БулгаковаМевий! Пускай тот любит твои стихи, кто не ненавидит Бавия.
Граф Хвостов об одном дурном стихотворце, которого Вергилий вывел из забвения сим стихом[8]1.В годы моей ранней юности, дорогой коллега, я был участником поэтического семинара, организованного комиссией по работе с молодыми поэтами при московском отделении Союза писателей РСФСР (sic!). Заседания семинара проходили в редакции одной литературной газеты на Новом Арбате. На первом заседании участники семинара читали свои стихи по кругу. Последней должна была выступать молодая женщина с несколько странными манерами. Она встала, отодвинула мешавшего ей жестикулировать соседа, откинула голову, набрала в рот воздуха и начала читать стихи страстно и властно. Стихи были ужасны. Из них я помню только две, но, кажется, главные строки: «Чтоб быть примером молодежи, / Должна я девственной остаться». Реакция публики была негативной (точнее, все смеялись). Поэтесса обиделась и ушла. Мы думали, что навсегда. Но на последнее заседание семинара она явилась опять, на этот раз в черной вуали, дыша сильными духами и мартовскими туманами (я сразу ее узнал, несмотря на маскировку). Она села у окна в дальнем углу. Когда до нее дошла очередь, она, как и в первый раз, отодвинула одной рукой мешавшего ей поэта, резким движением другой руки подняла вуаль и выкрикнула название своего стихотворения: «Миледи» (точнее, «Миледи!»). Из этого ужасного по форме и содержанию стихотворения (что произошло с этой орлеанской девой за один год?!) я навсегда запомнил первую строку: «Граф де Ла Фер меня захапал…» (помню, что мысленно я по инерции закончил: «И, в гроб сходя, благословил», но там был другой стих). Завершалось стихотворение страшным обещанием, которое и сейчас звучит в моей памяти: «Я выколю себе глазницы (sic!) / И подохну в постели с тобой». Потом она ушла.
Я посещал эти поэтические собрания года два, но не помню ни одного стихотворения, ни одного стиха, прочитанного за этот отчетный период молодыми поэтами[9]. Только эти пять строк, неотделимых в моих воспоминаниях от пугающего образа их сочинительницы. Я знаю, кто она была. Муза Антипоэзии, падший и обесславленный ангел света, вечно стремящийся к своему истоку и вечно отскакивающий от него резиновым мячиком на космическую дистанцию.
Прошли годы. Я перестал писать стихи и поступил на филологический факультет московского пединститута. Однажды меня пригласили в жюри конкурса юных поэтов, организованного московским Дворцом пионеров. Я прочитал, наверное, пару сотен стихотворений детей в возрасте от 8 до 13 лет, но запомнил только две строки из оды-инвективы, озаглавленной «На смерть Высоцкого»:
Тех, кто из-под ног твоих почву выбивал,
Я бы под бульдозер так и сравнял!
Секрет странного (благородно-мачистского) обаяния этих чудовищных стихов не в их исковерканном синтаксисе и дикой брутальности, но в каком-то идиотическом авторском образе (или, говоря словами Тынянова, «речевой позе»), который они «обнажают» [Тынянов 1977: 302][10]. Я ни разу в жизни не видел их сочинителя, но представляю его себе так отчетливо, как будто всегда его знал (почему-то сейчас он связывается в моем воображении с героем фильма «Брат» или с каким-то участником «проекта Новороссия»). Муза Чудовищной Поэзии явно осенила его колыбель.
Я окончил институт (к тому времени университет) и стал аспирантом в академическом институте с белыми колоннами. По предложению знакомого я начал писать биографические статьи для словаря русских писателей. Первым моим автором был никому не известный ультрасентиментальный сочинитель книжки под названием «Утехи меланхолии», вышедшей в 1802 году под криптонимом «А.О.». Я прочитал эту книжку запоем. Она была чудовищна. До сих пор помню наизусть целые предложения, представляющие собой гремучую смесь из «французского в штиле элеганса» и тяжелой «славенщины»: «При угобженных полях мычат упругие кравы»; «ее уныло-задумчивая физиогномия означала жесточайшую гипохондрию»; «сидя на увядающем злаке, чувствую некий порыв к идеальности»; «О Александр! Феномен Эвропы!». Оказалось, что не один я был поражен и вдохновлен этими макароническими примерами. Первым открыл эту книжку известный архаист А.С. Шишков, обильно цитировавший ее в своем «Рассуждении о старом и новом слоге российского языка» для иллюстрации ужасного слога карамзинистов. Последние, в свою очередь, отнеслись к сочинению А.О. как к вкуснейшему литературному деликатесу: книга стала настольной в «Арзамасе», где потешала и утешала молодых сочинителей. Я раскопал (как мне тогда казалось) биографию автора «Утех» и опубликовал статью о нем в словаре. Но я ошибся: раскопанная биография оказалась чужой, и статья висит теперь в одном из томов этого престижного издания как вечно живой укор моей научной ошибке. На последнюю мне указал американский коллега и друг, который нашел в тульском областном архиве сведения о реальном сочинителе «Утех». Выяснилось, в частности, что этого сентиментального автора убили его собственные крестьяне (за зверства). Впрочем, для меня этот сочинитель всегда был интересен не как реальное лицо, но как, можно сказать, «внутренний образ», лежащий в основе его жуткого сочинения: чувствительный помещик, стремящийся облагородить свое скучное провинциальное бытие поэтическими красотами, одолженными у законодателей сентиментального направления (свою деревню Никольское он переименовал в Готический Остров); «маленький литератор», восторженно заявляющий на каждой странице своего уродливого сочинения: «И я, и я способен чувствовать как надо, а следовательно, и я, и я поэт!» Действительно, и на нем оставила свою печать Муза Антипоэзии.
Наконец, дорогой коллега, мне попался в руки один старинный поэтический альманах с говорящим названием «Феномен». Составителем его был «народный» поэт, московский мещанин Алексей Михайлович Пуговишников. Некоторые стихи в этом сборнике были образцово ужасны. Одно из них, «Элегию к малютке», я до сих пор помню наизусть:
…«Не тужи, моя Ненила,
Что оставила нас мать;
Все должны от здешня мира
Долг природе отдавать».
Старец с пламенной слезою
Обнял дочь и замолчал.
«Все мы будем под землею, –
Тихо ей он прошептал.
Мы в минутную досугу
Творца будем умолять,
Твою мать, мою подругу,
Удостоил чтоб принять.
Преклони, о дочь! колени
И молись возле меня».
«О блаженныя вы тени!» –
Шибко вскрикнула, стеня,
И ручонки свои сложа;
У малютки слезы льют
И с слезами старик тоже
О усопшей песнь поют.
Юность с старцем умоляют,
Чтоб усопшей был покой;
Их денница застигает
У могилы роковой.
Это зрелище пленяет
Мимоходом кто пройдет;
Стон младенцев достигает,
Вечный Бог всегда берет…
Опять же секрет обаяния этой элегии, бессознательно пародирующей отжившую к 1830-м годам кладбищенскую поэзию, не в клишированности образов, стилистических и грамматических несуразностях, непреднамеренных двусмысленностях и ритмических огрехах, но в обнаженной речевой позе незадачливого сочинителя: страстное желание быть романтиком, выражать правильные с точки зрения культурной традиции, в которую он себя вписывает, мысли и чувства. Я думаю, что если хорошая поэзия скрывает авторские комплексы, то плохая их обнажает[11]. Великий поэт отражается в стихах его подражателей. Ужасный поэт сам является искажающим отражением (кривым зеркалом или увеличительным стеклом) современной ему поэтической эпохи со всеми ее явными и тайными импульсами, вожделениями, предрассудками и условностями. В этом смысле «ужасная» поэзия может быть названа – используя выражение Фрейда о сновидениях – королевской дорогой к пониманию поэтического бессознательного.
И все же самым интересным и поучительным для меня в этом альманахе оказалось философическое вступление, почти на сто лет предвосхитившее программное предисловие к знаменитой антологии «Чучело совы» (The Stuffed Owl, 1930) и остроумную заметку Владислава Ходасевича «Ниже нуля» (1936), посвященную феномену плохой литературы. Это был настоящий манифест антипоэзии, поразивший меня своей железной логикой и глубиной.
Да, сразу признавался составитель, стихи наши нехороши. Но они нужны как «свидетели нашего быта для потомства»:
Наши потомки будут собирать все: дельное и недельное; будут желать, так сказать, поставить предков пред собою; осуществить прошедший век; видеть дух времени, порывы страстей, видеть людей минувших. Они станут стараться раскрыть все красоты и недостатки протекшего века; чего, не имея памятников, сделать не возможно. ‹…› Вот почему предлагаем и наши стихотворения в роде альманаха… Если некоторые скажут, что всякая всячина не достойна памяти; на это можно отвечать следующим образом: извините, друзья мои, везде и во всякий век есть и будет своя всякая всячина, ибо дарность и бездарность не разлучны…