Альфред Барков - Метла Маргариты. Ключи к роману Булгакова
Изложенное показывает, что говорить о преднамеренном включении Булгаковым этого момента как одного из ключевых для расшифровки вряд ли уместно – это может только запутать исследователей. А если все-таки исходить из «канонического» числа букв 22, то следует отметить, что имеются в виду буквы, одним из признаков которых является то, что каждая из них означает определенное число. И вот на протяжении уже нескольких тысяч лет во всех разновидностях еврейского алфавита «мем» означает число «сорок», которое спутать с числом «тринадцать» никак не возможно (попутно отмечу, что буквенно-числовая символика перешла в кириллицу именно из древнееврейского алфавита).
Что же касается двадцати двух дач в Перелыгино, то можно рассмотреть другую гипотезу, в соответствии с которой цифра 22 была включена в текст романа как дублирующий ключ, указующий на дату его финала. Полагаю, что именно такое количество дач числилось на балансе Литфонда в середине июня 1936 года (о значении этой даты будет сказано ниже).
К тому же относящееся к ивриту число 22 не могло обыгрываться Булгаковым в рассматриваемом М. Золотоносовым плане хотя бы уже потому, что в тридцатые годы, когда создавался роман, этот язык в СССР был практически не известен.
Но давайте же возвратимся к тринадцатой главе: «…появилась статья критика Аримана, которая называлась „Враг под крылом редактора“, в которой говорилось, что Иванов гость, пользуясь беспечностью и невежеством редактора, сделал попытку протащить в печать апологию Иисуса Христа (здесь и далее выделено мною. – А. Б.). <…> Через день в другой газете за подписью Мстислава Лавровича обнаружилась другая статья, где автор ее предлагает ударить, и крепко ударить, по пилатчине и тому богомазу, который вздумал протащить… ее в печать. <…> …Я развернул третью газету. <…> называлась статья Латунского „Воинствующий старообрядец“».
Как видим, пресса вполне открыто ругала Мастера за то, что обозначалось понятием «поповщина». Заострив внимание читателя на этом вопросе, в том числе путем использования бросающихся в глаза нарочитых стилевых огрехов[74], Булгаков дает вслед за этим красочное описание гнева Маргариты и эпизод с колоритным персонажем – Алоизием Могарычем, – чего оказывается вполне достаточно, чтобы читатель под их впечатлением механически проскочил через как бы мимоходом брошенную дополнительную информацию о публикациях в газетах:
«Статьи не прекращались. Над первыми из них я смеялся. Но чем больше их появлялось, тем более менялось мое отношение к ним. Второй стадией была стадия удивления. Что-то на редкость фальшивое и неуверенное чувствовалось буквально в каждой строчке этих статей, несмотря на их грозный и уверенный тон. Мне все казалось, – и я не мог от этого отделаться, – что авторы этих статей говорят не то, что они хотят сказать, и что их ярость вызывается именно этим».
На первый взгляд может создаться впечатление, что эта дополнительная информация всего лишь дублирует уже сказанное. И вот, после описания экспрессивного поведения Маргариты и пассажа с Алоизием Могарычем инертный мозг читателя услужливо подсказывает, что речь-де снова идет о «пилатчине»; поэтому острота восприятия этого места явно не соответствует его действительной значимости.
О том, что это место не является продолжением первого, а как бы начинает повествование заново, Булгаков подчеркивает словами: «Статьи не прекращались. Над первыми из них я смеялся». То есть нам дают понять, что уже описанное подается снова, но как бы под другим углом зрения. Каким? Разве не о «пилатчине» снова идет речь?.. Нет, в статьях о «пилатчине» писалось открыто; здесь же «…авторы этих статей говорят не то, что они хотят сказать…»
Что же это за тема такая, о которой открыто говорить нельзя, но сильно хочется, и из-за которой критики вынуждены изливать свой гнев на «пилатчину»?
Эту тему долго искать не надо, в условиях России она достаточно известна. Описанная в романе ситуация содержит прямое указание на то обстоятельство, что в произведении Мастера имелись не понравившиеся критикам антиюдофобские моменты. Иными словами, в тринадцатой, «московской» главе Булгаков устами Мастера сигнализирует о наличии антипогромных моментов в «ершалаимских» главах, и остается только сожалеть, что эти моменты не были подвергнуты рассмотрению в многочисленных исследованиях. Теперь остается перечитать «ершалаимские» главы романа и проверить, насколько правомерен сделанный вывод.
В первую очередь следует дать оценку высказанному Пилатом обвинению еврейского народа в казни Христа («Так знай же, что не будет тебе, первосвященник, отныне покоя! Ни тебе, ни народу твоему»), особо резкая форма которого в ранних редакциях романа послужила В. И. Лосеву основанием для сделанных им утверждений.
Если исходить из содержания многочисленных работ, в которых авторы пытаются доказывать, что главной темой этического пласта романа является апологетика преступления Пилата, то вложенные в его уста обвинения можно было бы расценивать как подтверждение сентенций В. И. Лосева, В. Гудковой, М. А. Золотоносова. Собственно, к этому дело и идет – медленно, но неуклонно. Например, В. В. Петелин в своих работах довольно размашисто, с явно выраженных этатических позиций («Пилат – Петр Великий – Сталин») и не скупясь на розовую краску, пытается доказывать, что Пилатом-де руководило благородное чувство долга перед родной державой и что по отношению к Христу он поступить иначе просто не имел права:
«В отечественной и мировой истории порой находят такие поступки и действия крупных личностей, которые с точки зрения морали называют злом. Но это „зло“ способствует благу жизни, раскрывает добрые перспективы общеисторической судьбы. Отдельные люди могут страдать при этом, проклинать „злого“ человека, принесшего им столько страданий и слез, но общее дело зато выигрывало (прекрасная иллюстрация идей гитлеровского „Майн кампф“ – автор, похоже, не приемлет тезиса Достоевского о слезинке одного ребенка ради „общего дела“. – А. Б.).
<…> Как государственный деятель, Пилат посылает Иешуа на смерть. Иного выхода у него не было. Он оказался в трагическом положении, когда должен утверждать приговор вопреки своим личным желаниям. Так поступал Петр Великий, подписывая смертный приговор собственному сыну. Так поступил Сталин, когда отказался спасти сына Якова путем обмена на Паулюса <…> Интересы государства здесь выше личных желаний. На этом стоит и стоять будет государственность, законы и положения <…> Булгаков прощает Пилата, отводя ему такую же роль в философской концепции, как и Мастеру»[75].
Лихо – ну прямо «За Родину, за Кесаря!», да и только! Но ведь еще Фарраром было отмечено: «Страдавшего при Понтийском Пилате – так в каждом христианском исповедании поминается несчастное имя Римского прокуратора»[76]. А что Булгаков пользовался работами Фаррара при создании романа, общеизвестно.
Словом, булгаковедение уже вплотную подошло к той черте, когда авторитет Булгакова вот-вот возьмут на вооружение издания черносотенного толка.
Да, но почему подбираются к этой теме как бы с задворок? Да потому, что, несмотря на все старания, не получается образ верного долгу служаки Пилата. Ведь, перечитывая «ершалаимские» главы, каждый раз находишь новые штрихи, характеризующие его изощренное лицемерие. Нет, не о величии государства думает этот человек, как это пытается приписать ему В. В. Петелин, а просто спасает свою шкуру. Волчью шкуру (во второй полной рукописной редакции, опять же опубликованной В. И. Лосевым, Пилат прямо и откровенно сравнивается с волком: «Четыре глаза в ночной полутьме глядели на Афрания, собачьи и волчьи»; собачьи – верной Банги, волчьи – Пилата)[77]. Да и кесарь в решающую минуту представился Пилату не в величественном облике, а в виде плешивой головы с разъедающей кожу язвой на лбу, с запавшим беззубым ртом и отвисшей нижней капризною губой. Какое уж там величие…
…Муки совести, описанные Булгаковым? Да, но они не заменят саму совесть. Перефразируя слова другого персонажа романа, можно сказать, что совесть бывает только единственной свежести; она либо есть, либо ее нет совсем, и никакие муки саму совесть заменить не могут (хотя почему, собственно, «перефразируя»? Разве действительно осетрину имел в виду Воланд, – простите, сам Булгаков, говоря о «первой свежести»?..). К тому же совесть, если она есть, срабатывает до преступления; правомерно ли говорить о ней, если преступление совершено?
…Убийство Иуды как попытка внести хоть какую-то справедливость после свершившейся трагедии? Нет, Булгаков четко показывает, что это – очередной акт проявления трусости, а точнее – трусливой мести Иуде за собственное малодушие. Но и месть фактически не удалась – попытка одного предателя смыть кровью другого со своих рук кровь Иешуа душевного успокоения не принесла.