Владимир Алпатов - Волошинов, Бахтин и лингвистика
Итак, и в «текучем» «континууме» нужно искать закономерности. Однако главный пафос Гаспарова обращен против другой крайности, которую он видит у всех «позитивистов» от александрийцев до Хомского. Подчеркивается, что представление языка «в виде рационально построенного концептуального объекта» не только «реально невыполнимо», но и не представляет собой «идеальную цель, к которой должны устремляться усилия исследователя» (11). Процессы языковой деятельности «не имеют твердых, раз навсегда установленных правил» (14). Через всю книгу проходит идея о принципиальной нечеткости, неструктурированности объекта лингвистики и о необходимости исследователя с этим считаться. В связи с этим, например, Гаспаров считает неудачей попытки строить лингвистику текста, в которых он сам долго принимал участие (146–147).
Тем самым задача автора осознанно противоречива: каким-то образом надо искать закономерности в принципиально нерегулярном и не поддающемся строгим правилам мире ассоциаций и цитаций. И Гаспаров, в чем надо отдать ему должное, стремится не ограничиться теоретическими декларациями, а дать примеры обращения с конкретным материалом на основе заявленных принципов. В отличие от МФЯ таких примеров очень много, и они занимают значительную часть книги.
В анализе этих примеров автор, исходя из своего общего подхода, постоянно балансирует между Сциллой полного субьективизма и Харибдой установления нежелательных для него четких правил. Где-то он ближе к одной крайности, где-то – к другой. С одной стороны, в книге много просто фиксации самонаблюдений без стремления втиснуть их в какие-то рамки. Не раз, причем в разных местах книги, описываются авторские психологические ассоциации по тому или иному поводу. Например, перечисляются приходящие автору на память высказывания, включающие словоформу (не лексему!) рук (лес рук, творение человеческих рук, отбился от рук, лечит наложением рук и пр.) (87–88), описаны ассоциации, связанные со словом трава и т. д. В последней главе книги подробно рассмотрены литературные и культурные ассоциации, приходящие автору на память в связи с теми или иными текстами.
Читать эти разделы книги интересно, возможно, они представляют ценность для психолингвистики, но лингвисту оценивать построения такого рода довольно трудно. Гаспаров сам указывает, что это лишь его собственные представления, которые у других носителей русского языка могут быть и совсем другими. Ассоциации могут быть основаны на чем угодно: на реальном опыте, на достоверной информации, на гипотетических представлениях, на ложных сообщениях или ошибках памяти. Например, на с. 332–333 автор описывает, как в телепередаче услышал марш «Прощание славянки» и как он вызвал у него ассоциации с Русско-турецкой войной 1877–1878 гг., с «Анной Карениной», где описываются проводы на эту войну и т. д. Но все основано то ли на ошибке памяти, то ли на запомнившейся ошибочной информации: марш появился не во время Русско-турецкой войны, а позже, во время Балканских войн 1912–1913 гг.
С другой стороны, нередко автору не удается освободиться от тех же способов анализа, которые он отвергает. Глава книги (с.221–244) посвящена конкретной проблеме русистики: семантической разнице между полными и краткими прилагательными. Эта проблема рассматривается им как иллюстрация его тезиса об отсутствии семантических инвариантов грамматических категорий. Он разбирает точки зрения В. В. Виноградова, А. В. Исаченко и других русистов и критикует их довольно убедительно, показывая, как их разные попытки дать то или иное обьяснение подтверждаются одним множеством примеров и не подтверждаются другим. Можно согласиться с тем, что проблема русских полных и кратких прилагательных пока решается не слишком хорошо. Но когда он доходит до собственной точки зрения, то дает иное, но такого же типа общее правило: «признак как бы растворяется в предмете как его неотьемлемая часть» при употреблении полной формы, но «мы активно приписываем данный признак данному предмету» в случае краткой формы (227). То есть еще один инвариант, пусть иной, чем у критикуемых исследователей. Из этого инварианта выводятся частные случаи употребления той или иной формы, что тоже вполне обычно. Не буду обсуждать, насколько данная точка зрения лучше или хуже других имеющихся, но Гаспаров оказывается вынужден давать правило такого типа, который он перед этим браковал в принципе.
Наиболее существенный вклад Гаспарова в «традиционную» проблематику лингвистики – изучение им вопроса об элементарной единице («кирпиче») языка—«коммуникативном фрагменте» (КФ). Это «отрезки различной длины, которые хранятся в памяти говорящего в качестве стационарных частиц его языкового опыта и которыми он оперирует при создании и интерпретации высказываний» (118). По сути КФ – то же самое, что в отечественной традиции называется «воспроизводимыми единицами» в отличие от «производимых единиц», создающихся в речи; см. о них.[892] Отличие лишь в одном: традиционно под воспроизводимой единицей понимается преимущественно слово (хотя к ним могут относиться и фразеологизмы и даже в отдельных случаях – целые предложения), а для Гаспарова «чаще всего КФ представляет собой сочетание 2^ словоформ» (119). Совпадение КФ со словоформой возможно, но скорее как исключение из правил. Автор замечает в связи с этим, что наша речь в большей степени цитационна, чем это обычно представляется. КФ – по сути цитаты, хотя их источник чаще неизвестен. Что же касается слова (словоформы), то обьективность существования самой этой единицы согласно Гаспарову сомнительна (если только она случайно не совпадает с КФ): слово – не «кирпич», из которого строятся языковые «сооружения», оно «оказывается вторичным продуктом бесчисленных ассоциативных сопоставлений и речевых сшиваний языковых фрагментов, первично и непосредственно известных говорящему» (206). То есть реально существуют КФ, а их повторяющиеся части (в том числе словоформы) вычленяются в результате рефлексии (или даже бессознательно). Вспоминаются идеи МФЯ о языке как продукте рефлексии над высказываниями.
Конечно, цитационность речи во многих случаях неоспорима, и она не сводится только к пословицам, изречениям или «чужому слову». Однако если человек произносит какое-то сочетание слов не впервые в истории, мы еще не можем на этом основании считать, что он его воспроизвел по каким-то образцам, а не самостоятельно сконструировал. Что же касается вторичности слова по сравнению с КФ, то этот тезис не подтверждается ни первичностью этой единицы в разных лингвистических традициях, ни исследованиями афазий.
Тем не менее идея КФ заслуживает внимания. Но подход к таким единицам типичен для методики Гаспарова. С одной стороны, он прямо подчеркивает, что составление инвентаря КФ невозможно, поскольку нет четких границ между КФ и другими единицами, множество КФ различно и у разных носителей одного языка, и у одного и того же носителя в разное время. С другой стороны, он пытается выявить объективные свойства КФ, способы их соединения в речи и пр., то есть заходит в область осуждаемой им «позитивистской» лингвистики.
Такая двойственность понятна. Она, как мы видели, была и в МФЯ. В книге «Язык. Память. Образ» развиваются и сильные и слабые стороны знаменитой книги 1929 г.
Гаспаров, как и авторы МФЯ, вполне справедливо критикует методологическую ограниченность многих направлений лингвистики (далеко не исчезнувшую за прошедшие между изданием двух книг почти семь десятилетий) и стремится выйти за жесткие рамки многовековой традиции (Хомский раздвинул эти рамки, но не стремился их уничтожить совсем). Он также считает, что эти направления занимаются второстепенными вопросами, важными для некоторых практических целей (обучение чужому языку), но игнорируют то, что важнее всего для «нормального» носителя языка. То, что он напомнил читателям о том, какие из вопросов лингвистики не поддаются или плохо поддаются решению в лингвистике, своевременно и важно. При этом он, как и авторы МФЯ, стремится вообще отбросить традицию и построить некоторую «другую лингвистику». При этом он продвинулся по сравнению с МФЯ дальше в конкретных построениях «другой лингвистики». Но оказывается, что этим построениям не хватает фундамента. Мы имеем дело все с тем же максимализмом, что был в МФЯ. Как только Гаспаров имеет дело с конкретным анализом языковых (не психических) фактов, так ему приходится переходить к тому или иному «позитивизму».
Как справедливо указывал В. А. Звегинцев, «новую» науку «нет надобности создавать, так как обьяснительная лингвистика (имеется в виду изучение языка в связи с говорящим на нем человеком. – В. А.) продолжает линию развития „старой“ лингвистики, черпая из нее необходимые ей знания».[893] Максималистские подходы, стремящиеся построить «новую» лингвистику без опоры на «старую», рано или поздно смягчаются. В МФЯ «абстрактный объективизм» отрицается, а в саранских текстах Бахтина признается в качестве необходимого компонента исследований. Нечто подобное произошло и у японских авторов: Токиэда отрицал изучение языка в отрыве от человека, а школа языкового существования вполне использует результаты такого изучения. У Гаспарова «другая лингвистика» без опоры на изучение языка в смысле Соссюра не всегда убеждает.