Рене Жирар - Насилие и священное
Речь в конечном счете идет о том, чтобы включить все культурные формы в понятую широко жертвенность, лишь слабую часть которой составляет жертвоприношение в собственном смысле. Чтобы это расширение не было произвольным, нужно показать, что там, где ритуальное заклание уже не существует или никогда не существовало, существуют другие институты, занимающие его место и по-прежнему связанные с учредительным насилием. Мы имеем в виду, например, общества вроде нашего или позднюю античность, которая на практике уже устранила ритуальные заклания. Первая глава позволила предположить, что между этим устранением и установлением судебной системы существует не просто тесная корреляция, но что второй феномен есть следствие первого. Но наше тогдашнее рассуждение не основывалось на учредительном единодушии, поскольку тогда мы еще не открыли жертву отпущения; поэтому те аргументы были недостаточны.
Нужно заполнить эту лакуну. Если не удастся показать, что и уголовная система происходит от учредительного насилия, то можно будет утверждать, что судебная система связана с общим согласием рационального типа, со своего рода общественным договором; люди снова станут или смогут стать хозяевами социальности в том наивном смысле, как их изображает рационализм; наш тезис окажется подорван.
Луи Жерне в «Антропологии Древней Греции» поставил проблему генезиса смертной казни у греков и дал ответ, в котором очевидна связь с жертвой отпущения. Мы ограничимся лишь этим доказательством. Смертная казнь существует у греков в двух формах, вроде бы друг с другом совершенно не связанных, — первая чисто религиозная, вторая стоит вне всяких религиозных форм. В первом случае
…смертная казнь функционирует как средство устранения скверны… она выступает… как очистительное освобождение группы, среди которой иногда рассеивается и исчезает ответственность за новое пролитие крови (по крайней мере, так обстоит дело при побиении камнями). Далее, с насильственным изгнанием, изгнанием на смерть недостойного и проклятого члена связана идея devotio [«посвящения подземным богам»]. Действительно, с одной стороны, сама казнь предстает как акт благочестия: достаточно вспомнить те положения античного права, где оговаривается, что убийство изгоя не нарушает чистоты, или то предписание германского права, где такое убийство вменено в обязанность… С другой стороны, в подобных случаях и сам казненный выполняет настоящую религиозную функцию — функцию, не лишенную аналогий с функцией королей-жрецов, которых тоже казнят, и достаточно засвидетельствованную в таких обозначениях преступника, как homo sacer [«проклятый /священный человек»] в Риме или pharmakos в Греции.[111]
Смертная казнь в этом случае ритуально продолжает учредительное насилие — текст настолько ясен, что не нуждается в комментариях. Добавим лишь, что (также согласно Жерне) другое наказание, часто упоминаемое в текстах, — это оставление преступников, которых иногда перед тем с позором проводят по улицам города. Уже Глотц (цитируемый у Жерне) сравнивает эту процессию с ритуалом «катармы»: Платон в девятой книге «Законов» (855с) в качестве одного из наказаний рекомендует идеальному городу «унизительные места для сидения или стояния… на окраине страны» [пер. А. Н. Егунова]. Луи Жерне считает это вытеснение к границе очень показательным по причинам, которые приводят нас к жертве отпущения и ее производным:
Одна из тенденций, которые проявляются в карательных мерах с религиозным смыслом, — это тенденция к устранению, конкретнее — ибо это слово нужно понимать вместе с его внутренней формой — к изгнанию за границы; так изгоняются кости святотатцев и, согласно хороню известной религиозной процедуре, которую упоминает и Платон, убившие человека неодушевленные предметы или труп животного-человекоубийцы.[112]
Второй вид смертной казни окружен лишь немногими и не имеющими отношения к религии формальностями. Это apagoge, оперативный и массовый характер которой напоминает «правосудие» американского вестерна. Она применяется, по утверждению Жерне, прежде всего в случаях поимки с поличным и всегда приводится в исполнение коллективом. Однако явный характер преступления сам по себе не сделал бы такие казни возможными, то есть не обеспечил бы им санкцию коллектива, если бы преступники, опять-таки согласно Жерне, не являлись в большинстве случаев чужеземцами — то есть лицами, чья смерть не грозит развязать нескончаемую вендетту внутри общины.
Второй вид казни, хотя по форме — точнее, по бесформенности — и очень далекий от первого, разумеется, нельзя счесть не связанным с первым. Когда роль жертвы отпущения в генезисе религиозных форм уже обнаружена, невозможно усмотреть здесь независимый «институт». В обоих случаях действует учредительное единодушие; в первом случае оно порождает смертную казнь через посредство ритуальных форм; во втором оно проявляется само — в форме неизбежно ослабленной и вырожденной (иначе оно бы вообще не проявилось), но тем не менее жестокой и спонтанной; можно описать эту форму как отчасти упорядоченный и узаконенный суд Линча.
Ни в первом, ни во втором случае нельзя отделить идею законной казни от учредительного механизма. Она восходит к спонтанному единодушию, к неодолимой убежденности, внезапно восстанавливающей всю общину против единственного виновника. Таким образом, она имеет случайный характер, который не всегда проходит незамеченным, поскольку открыто проявляется во многих промежуточных между религией и судебной системой формах, в частности, в ордалиях.
* * *Теперь пора наконец ответить на идущий со всех сторон призыв, на схождение всех признаков и вслух заявить, что по ту сторону вроде бы максимального разнообразия есть единство — не только всех мифологий и всех ритуалов, но и человеческой культуры как целого, и религиозной и антирелигиозной, и это единство единств целиком зависит от единственного механизма, постоянно действующего, поскольку постоянно непонимаемого, — механизма, который спонтанно обеспечивает единодушие общины против и вокруг жертвы отпущения.
Этот общий вывод может и должен показаться настолько чрезмерным, даже экстравагантным, что, наверно, небесполезно будет вернуться к лежащему в его основе аналитическому методу и, в продолжение предыдущих толкований, привести последний пример, способный еще раз продемонстрировать как единство всех жертвенных ритуалов, так и абсолютную непрерывность между этими ритуалами и внешне чуждыми ритуалу интуициями. Нам, разумеется нужно выбрать какой-то конкретный институт, и мы выберем институт, на первый взгляд максимально важный в организации человеческих обществ. Речь идет о монархии — и как таковой, и вообще о всякой верховной власти, о власти собственно политической, о самой возможности такой вещи, как центральная власть во многих обществах.
Объясняя феномен африканских монархий, мы показали, что изоляция ритуального инцеста, то есть самой поразительной, самой эффектной черты института неизбежно ведет на ложный путь. Пытаясь истолковать ритуальный инцест как независимый феномен, исследователи неизбежно впадают в ту или иную форму психологизма. На первый план нужно ставить жертвоприношение, нужно все толковать, исходя из жертвоприношения, даже если жертвоприношение слишком обычная, слишком частая вещь, чтобы возбуждать такое же любопытство, как ритуальный инцест.
Жертвоприношение — центральный и основной феномен; это самый банальный ритуал; потому-то оно иногда и исчезает и преобразуется в ходе ритуальной эволюции, даже до того, как появятся современные интерпретации, чтобы завершить стирание первоначала.
Чем уникальней какая-то черта, чем сильнее нас поражает ее выделенность, тем больше она угрожает увести нас от сути, если мы не сумеем включить ее в правильный контекст. Напротив, чем чаще встречается какая-то черта, тем больше она заслуживает, чтобы ею занимались, тем больше шансов, что она приведет к сути, пусть поначалу ее контуры неопределенны.
Мы уже рассматривали яркие оппозиции между двумя вариантами в общей ритуальной категории: например, между праздником и тем, что мы назвали антипраздник, или между равно строгими вменением в обязанность и запретом королевского инцеста. Мы увидели, что эти оппозиции восходят к различиям в интерпретации кризиса. Ритуал, даже признавая врожденное единство пагубного и благого насилия, пытается отыскать между ними различия — по очевидным практическим причинам, и разделение это неизбежно окажется произвольным, поскольку благотворный переворот происходит в момент пагубного пароксизма, в каком-то смысле им производится.