Протоиерей Георгий Ореханов - Русская Православная Церковь и Л. Н. Толстой. Конфликт глазами современников
Эта пессимистическая оценка становится понятна, если учесть, что богословские взгляды К. Н. Леонтьева были выражением крайнего, абсолютного антропологического пессимизма – объективного и субъективного. Более того, сам Леонтьев полагал, что этот пессимизм является подготовительным шагом к истинно религиозному мировоззрению, причем христианство по своему содержанию, считает он, вполне соответствует этому пессимистическому взгляду на человека. Проклятие земли, зло мира – по Леонтьеву, эти великие символы выражают сущность христианского мировоззрения. Божественный Промысел совершенно игнорирует любые действия человека на земле, которые представляют собой только случайные и слепые блуждания в темноте, подготовляющие пришествие Антихриста, а его ум может хвалиться только своими заблуждениями[667]. В своих воспоминаниях об афонском старце прп. Макарии (Сушкине) К. Н. Леонтьев утверждает, что сущность христианства составляют мысли о загробной жизни, райском блаженстве и адских ужасающих муках – именно то, что Леонтьев называет трансцендентным эгоизмом. Земля и небо – «взаимное отрицание»[668].
Но так ли это? Да, действительно, Христос и Его апостолы не обещают торжество любви и правды на земле, и действительно, в определенном смысле евангельская проповедь предусматривает пессимистический финал человеческой истории. Действительно, человеческая природа и воля от рождения человека подвергнуты греховному повреждению, «удобосклонности ко греху», но это вовсе не означает, что эти природа и воля полностью уничтожены в своих потенциях, что для человека здесь, на земле, невозможен принципиальный выбор между стремлением быть «чадом Божиим» или «сыном диавола» (свт. Василий Великий). Кроме того, нигде и никогда Церковь не учила, что борьба за правду и любовь и проповедь правды и любви есть полная бессмыслица здесь, на земле. Эта богословская истина доказывается большим количеством ссылок как на творения Святых Отцов IV в. (например, каппадокийцев), так и на вероучительные документы более позднего времени, например на Послание восточных патриархов 1723 г., где прямо говорится о «природной силе свободной, живой и деятельной», благодаря которой человек имеет возможность выбирать и творить добро и отвращаться зла. Сама по себе эта способность делать добро еще не есть признак благодатного состояния человека, но возрожденного благодатью она «делает совершенным и соделывает человека достойным спасения» [669]. Именно в этом смысле следует понимать многочисленные выражения в посланиях ап. Павла, в том числе его принципиальный термин «соработничество Богу» (2 Кор 3. 9).
Не случайно также в притче о Страшном суде (Мф 25) Сам Господь говорит о том, что судьба каждого конкретного человека будет определяться тем количеством добра, которое он сделал на земле, накормил голодного, одел нагого, посетил заключенного в темнице и т. д. Именно поэтому книга К. Н. Леонтьева вызвала такой негативный отзыв у Достоевского, который отметил в черновых заметках, что в его подходе есть безрассудство, нечестие и своеобразное удобство – живи в свое удовольствие, если земля обречена, стараться нечего (см., ДПСС. Т. 27. С. 51).
К. Н. Леонтьеву, по отзывам близких ему по духу современников, в частности, В. В. Розанова и Л. А. Тихомирова, человеку лично большой порядочности, искренности, чистоты, утонченной способности к состраданию, отзывчивости, заботе о молодых друзьях, не хватало почему-то простого, евангельского понимания человеческой беды и простой, евангельской способности сострадать этой беде. В этом смысле хотя действительно настоящая, а не фарисейская, показная, «любовь к дальнему», любовь к человечеству рождается и воспитывается из «любви к ближнему», любви к человеку, но есть и обратное влияние – этот социальный горизонт, широта любви, есть тоже необходимое условие любви вообще – любовь к конкретному человеку невозможна без любви к человеку вообще, к человечеству. А суть христианской проповеди и евангельской борьбы за правду на земле, в сущности, и заключается именно в этой любви к человеку вообще – любви с «сотериологическим горизонтом», главной заботой которой является спасение души каждого конкретного человека. Именно это чувство, основа которого глубоко сотериологична, является условием и фундаментом культурного строительства на земле, будь то сфера образования и воспитания или любая другая сфера конструктивной человеческой деятельности. ведь в конечном счете Ф. М. Достоевский призывает не к борьбе за торжество на земле Царства Небесного, а только к борьбе за «святую жажду всечеловеческого дела, всебратского служения и подвига» (ДПСС. Т. 26. С. 173), а такая жажда действительно свята и вполне укладывается в рамки христианского благовестия.
В этом смысле, вероятно, следует согласиться с Н. Ф. Будановой, которая утверждает, что эстетический критерий К. Н. Леонтьева совершенно не гармонирует с русской гуманистической традицией понимания «маленького человека»[670]. В этом смысле можно, вслед за прот. С. Булгаковым, говорить о трагической тайне К. Н. Леонтьева, в которой присутствуют языческие мотивы и которая на уровне сознания и исповедания была для него самого закрыта: в чем-то очень важном, сущностном он оставался до конца непросвещенным, а его эстетическому идеалу не хватает столь характерной для Евангелия «умягченности», которая в русской публицистике была всегда отмечена «болезнью совести, мотивами жалости и покаяния»[671].
В рассуждениях К. Н. Леонтьева нашел своеобразное отражение кардинальный разрыв между небесным и земным, будущим и настоящим, личным и общим, разрыв, который в контексте христианской жизни фактически делает бессмысленными любые человеческие действия, начиная с воспитания детей в семье и кончая социальными и гражданскими добродетелями. Парадоксально, но образ мира К. Леонтьева действительно не содержит категорию «будущее»[672]: его философия антиисторична – она отрицает, обессмысливает любые человеческие усилия. Но если сторонники апокатастасиса интерпретируют человеческую историю с точки зрения «тотального позитива» («спасутся от вечных мук все»), то К. Н. Леонтьев, наоборот, смотрит с большим недоверием, скепсисом на любые человеческие попытки борьбы за добро.
Фактически противостояние «Леонтьев – Достоевский» есть противостояние «теологии разрушения», или «катастрофической эсхатологии», и «теологии преображения», или «светлой апокалиптики»: либо эта земля будет полностью разрушена и возникнет «новая земля», и тогда никаким разумным человеческим усилиям, в том числе и коллективным, места в этом процессе нет, в них просто нет смысла, либо она будет «преображена», и тогда здесь есть место и для человеческого творчества. Таким образом, сама проблема спасения мира для К. Н. Леонтьева отсутствует: есть только личное спасение, а «служение общественному благу» есть «розовая фантазия».
Парадоксально также, что, всю свою жизнь являясь активным и ожесточенным противником современного либерального прогресса, К. Н. Леонтьев как будто приоткрывает для этого прогресса лазейку: если реально только настоящее, а будущее неизвестно и тотально трагично, то смысл имеет только эта сегодняшняя жизнь, а в этой ситуации только один шаг до «innerweltlichen Askese» (термин М. Вебера, обозначающий характерное для протестантизма понимание земной активности индивидуума, которая имеет религиозное обоснование).
Действительно, разрыв между небесным и земным свое логическое завершение находит в протестантском учении о земной и небесной Церкви. Наоборот, этот разрыв обретает мистическое преодоление в полноте жизни Церкви, в ее литургическом служении, ибо литургия есть общее дело (Isuoupyla) церковной общины, образ общего служения общины христиан здесь, на земле, и одновременно прообраз Небесного Царства, Царства «Отца, и Сына, и Святого Духа», с благословения которого начинается православная литургия, здесь, на земле. Именно таким литургическим, евхаристическим духом проникнута жизнь первых христианских общин, так, как она описана в древнейших церковных памятниках, в первую очередь в Деяниях апостолов, жизнь поистине братская, единодушная «жизнь во Христе», когда у членов общины все было общим – не только имущество, но и сердце. Эта жизнь, конечно, не преследовала цель построения на земле Небесного Царства, но она также была и далека от «утешительного ребячества» и «младенчески-болезненных» мечтаний.
Именно в этом смысле говорит о Церкви как о предвосхищенной эсхатологии прот. Г. Флоровский. Церковь Христова не эсхатологическое знамение, символ, потому что тогда К. Н. Леонтьев прав: человеческая история есть только политический казус, бессмыслица, которая подлежит проклятию, забвению и разрушению: «…человеку, по большому счету, нечего делать – нечего творить, нечего достигать. Он просто подлежит Суду – и томится, ожидая судного дня»[673]. Испытывая некоторые симпатии к католицизму, за которые его обличал еще отец Климент (Зедергольм), К. Н. Леонтьев на самом деле близко подошел к радикализму тех протестантских по своему происхождению теорий, утверждающих активную, деспотическую позицию Бога в истории и крайнюю пассивность человека, который только является объектом Божественного гнева или милости, но самостоятельно действовать неспособен и обречен на слепую покорность[674]. Спасение, так, как его понимает Православная Церковь, есть не только одно загробное мздо-воздаяние, а подход, основанный только на страхе, «бесчеловечен» в самом глубоком и непосредственном смысле этого слова: смысл человеческой истории с того момента, как «Слово плоть бысть», с момента Воскресения Христова и Пятидесятницы – в ее священном характере, теперь спасение человека имеет исторический аспект[675]. Именно христианство во всей полноте своей реализации, именно Церковь во всей полноте своего бытия утверждают истину трагической истории человеческого духа и конструктивный характер человеческой деятельности в истории – истории борьбы с грехом и стремления жизни с Богом и в Боге, жизни, сутью которой является соборное, мистическое переживание Личности Христа. Церковь не есть только «оригинальный бытовой институт»[676].