Рене Жирар - Насилие и священное
Итак, нужно возобновить анализ, нужно постараться понять изнутри тот механизм, который гарантирует жертвенное замещение внутри общины, переживающей кризис.
Повторим, что по мере нарастания кризиса различие, будто бы разделяющее антагонистов, качается между ними все быстрее и все сильнее. За каким-то порогом моменты невзаимности чередуются с такой скоростью, что становятся уже неразличимы. Они накладываются друг на друга и слагаются в комплексный образ, где наконец смешиваются все предыдущие «подъемы» и «падения», все «крайности», которые до того друг другу противостояли и друг друга сменяли, никогда не смешиваясь. Вместо того чтобы видеть и в своем антагонисте и в себе воплощение отдельного момента структуры, всегда разного для них обоих, всегда уникального, субъект обнаруживает и на той и на другой стороне два симультанных воплощения всех этих моментов сразу, в каком-то почти кинематографическом совмещении.
До сих пор мы описывали эту систему в категориях единственного различия — различия между «богом» и «не-богом», — но это упрощение. Качается не только это различие. «Дионисийское» кружение способно сообщаться и, как мы видели, сообщается всем различиям — семейным, культурным, биологическим, природным. В процесс вовлечена вся реальность, и возникает галлюцинаторное образование — не синтез, но бесформенная, безобразная, чудовищная смесь обычно разделенных существ.
Именно эта чудовищность, эта картинная причудливость и привлекает прежде всего внимание не только субъектов этого опыта, но и изучающих его исследователей — в рамках мифологии или в рамках психиатрии. Делаются попытки классифицировать чудовищ; все они кажутся разными, но в конечном счете все друг на друга похожи; не существует стабильного различия, чтобы отделить одних от других. О галлюцинаторных аспектах этого опыта ничего интересного сказать нельзя, поскольку они в каком-то смысле служат лишь для того, чтобы отвлечь нас от существа дела — а именно от двойника.
Фундаментальный принцип, никем прежде не понятый, состоит в том, что двойник и чудовище суть одно. Миф, разумеется, подчеркивает лишь один из двух полюсов — обычно чудовищный, — чтобы скрыть другой. Нет чудовища, не стремящегося к удвоению, нет двойника, не таящего в себе чудовищность. Но первенство следует отдать двойнику, хотя и не устраняя чудовище; в удвоении чудовища выходит на свет истинная структура этого опыта. Истина отношения между антагонистами, которую они упорно отказывались признать, — вот что в конце концов навязывает себя им, но в галлюцинаторной форме, в бешеной осцилляции всех различий. Тождество и взаимность, которую братья-враги не хотели принять в виде братства брата, в виде близости ближнего, в конце концов навязывает себя в виде удвоения чудовища — в них самих и помимо них, одним словом, в самом необычном и самом страшном виде.
Не стоит обращаться к медицине или к большинству литературных произведений за руководством в изучении двойника. Врачи часто заодно с больными наслаждаются слиянием чудовищных форм и устраняют ключевые аспекты этого опыта — взаимность и полную тождественность насилия. Подчиняясь атмосфере ирреализации, господствующей в изучении душевных болезней точно так же, как и в изучении религиозного опыта, психоаналитики и мифологи упрочивают мифы, объявляя сплошь воображаемой всю совокупность галлюцинаторных феноменов, отказываясь, иначе говоря, увидеть, что за бредовыми фантасмагориями открываются реальные симметрии. Эта ирреализация — прямое продолжение той сакрализации, которая скрывает от человека человечность его собственного насилия: говорить, что чудовищный двойник — бог, и говорить, что он целиком принадлежит сфере воображаемого, — значит в конечном счете приходить к одному и тому же результату разными средствами. Эстафету у религии подхватило у нас полное ее непонимание, великолепно выполняющее те функции, которые прежде принадлежали ей.
Один Достоевский, насколько мне известно, действительно заметил элементы конкретной взаимности за кишением чудовищ — сперва в «Двойнике», а потом в великих произведениях зрелого периода.
В коллективном опыте чудовищного двойника различия не уничтожаются, а смешиваются и перепутываются. Все двойники взаимозаменимы, но их тождество вслух не признается. Таким образом, они обеспечивают сомнительный компромисс между различием и тождеством, необходимый для жертвенного замещения, для фокусирования насилия на единственной жертве, репрезентирующей всех остальных. Чудовищный двойник обеспечивает антагонистам, неспособным понять, что их ничто не разделяет, неспособным, иначе говоря, примириться, именно то, что им нужно, чтобы найти крайнее средство примирения — то есть единодушие за единственным исключением в учредительном отлучении. Чудовищный двойник, все чудовищные двойники в обличьи одного — многоглавый змей «Вакханок» — вот кто становится объектом единодушного насилия:
Явись быком, или многоглавым змеем, или огнедышащим львом; явись, Вакх, дай ему, ловцу вакханок, попасть в гибельную толпу менад и, смеясь, набрось петлю на него.
[1018–1021, пер. Ф. Ф. Зелинского]
Открытие чудовищного двойника позволяет понять атмосферу галлюцинаций и ужаса, в которой протекает первоначальный религиозный опыт. Когда истерия насилия доходит до предела, чудовищный двойник появляется повсюду одновременно. Решающее насилие осуществляется и против предельно пагубного видения, и под его эгидой. После неистового насилия наступает глубокий покой; галлюцинации тают, разрядка происходит мгновенно; она делает еще таинственней весь пережитый опыт. На краткий миг все крайности соприкоснулись, все различия расплавились; равно сверхчеловеческие насилие и мир совпали. Современный патологический опыт, напротив, не приносит никакого катарсиса. Следует сопоставить два эти опыта, не навязывая им сходства.
* * *Во множестве античных и современных литературных произведений встречаются упоминания о двойнике, об удвоении, о двойных видениях. Никто до сих пор их не расшифровал. Например, в «Вакханках» чудовищный двойник повсеместен. Уже с начала пьесы, как мы видели, животность, человечность и божественность вовлечены в бешеное качание: персонажи то принимают зверей за людей или богов, то, наоборот, принимают богов и людей за зверей. Самая интересная сцена развертывается между Дионисом и Пенфеем, прямо перед убийством Пенфея — то есть в тот самый момент, когда брат-враг должен скрыться за чудовищным двойником. И действительно, именно это и происходит. Говорит Пенфей; он охвачен дионисийским кружением; его зрение двоится:
Пенфей. Что со мной? Мне кажется, я вижу два солнца, дважды вижу Фивы, весь семивратный город… мне кажется, что ты идешь впереди нас в образе быка и что на голове у тебя выросли рога.
Дионис: Теперь ты видишь то, что должно видеть.
[915–923, пер. Ф. Ф. Зелинского]
В этом поразительном пассаже тема двойника появляется сперва в совершенно внешней субъекту форме — как удвоение неодушевленных предметов, как тотальное головокружение. Пока что перед нами лишь галлюцинаторные элементы; безусловно, они входят в этот опыт, но они его и не исчерпывают и даже не самое в нем главное. Текст чем дальше, тем больше нам открывает: Пенфей переходит от двойного зрения к лицезрению чудовища. Дионис — одновременно человек, бог, бык; упоминание о рогах быка связывает оба мотива; двойники всегда чудовищны; чудовища всегда удвоены.
Еще замечательнее слова Диониса: «Ты видишь то, что должно видеть». Видя все удвоенным, видя самого Диониса чудовищем, отмеченным печатью двойственности и бестиальности, Пенфей подчиняется непреложным правилам захватившей его игры. Распорядитель этой игры, бог подтверждает, что все протекает согласно задуманному им плану. План этот, разумеется, — не что иное, как только что описанный нами процесс, как явление чудовищного двойника во время пароксизма кризиса, накануне единодушного разрешения.
Несколько приведенных стихов станут еще интереснее, если сопоставить их со следующим пассажем. На этот раз мы имеем дело уже не с галлюцинацией, не с головокружением, а с реальностью двойника, с тождеством антагонистов, сформулированным с полной ясностью. Пенфей по-прежнему обращается к Дионису:
Пенфей: Как же тебе кажется? Не стою ли я в осанке Ино? или скорее Агавы, моей матери?
Дионис: Глядя на тебя, я воображаю, что вижу одну из них.
[924–925, пер. Ф. Ф. Зелинского]
Тождество, иначе говоря — истина, вводится лишь под прикрытием семейного сходства и переодевания Пенфея. Они действительно имеют место, но можно ли не заметить, что речь идет о совершенно ином? Явным здесь становится тождество всех двойников, тождество жертвы отпущения и изгоняющей ее общины, тождество жреца и жертвы. Все различия уничтожены. Глядя на тебя, я воображаю, что вижу одну из них. Снова сам бог подтверждает главные факты процесса, зачинщиком которого он считается, с которым, на самом деле, он слит.