Уильям Джеймс - Многообразие религиозного опыта
Чаще всего на него влияли тексты священного писания, в которых он слышал то одобрения себе, то проклятия. Они являлись ему в полугаллюцинаторной форме, в виде голосов и, фиксируясь в его уме, бросали его из стороны в сторону, как ракеты, отбрасывающие мяч. К этому нужно прибавить ужасающую меланхолию и отчаянное презрение к самому себе.
"Нет, думал я, мое положение становится все хуже и хуже; я дальше чем когда бы то ни было от спасения. И даже, если бы меня сожгли за это на эшафоте, я не мог бы поверить, что Христос питает любовь ко мне. Увы! Я Его не слышал, не видел, не испытывал сладости Его дел. Иногда мне хотелось рассказать о моем состоянии близким к Богу людям, и они жалели меня и говорили мне о божественных обетах. С таким же успехом они могли бы мне сказать, что я должен взлететь на солнце. В течение всего этого времени я всячески старался избегать греха, моя совесть была так болезненно чутка, что по всякому поводу приходила в трепет: я не осмеливался дотронуться ни до палки, ни до булавки, мне не принадлежащей. Перед каждым произносимым мною словом, я содрогался, боясь совершить грех. С какими бесконечными предосторожностями говорил я и действовал! Я ходил как бы по трясине; с каждым шагом я утопал в ней; я жил в ней увязший, покинутый Богом, Христом, Духом, всем, что есть доброго в мире.
Моя врожденная и скрытная греховность — вот что было предметом моих печалей и моих мук. Я был в моих собственных глазах отвратительнее жабы; я был убежден, что таков же я и в глазах Бога. Грех и беззаконие истекали из моего сердца, как вода из фонтана. С радостью я отдал бы мое сердце в обмен на что угодно, Я думал, что только один дьявол может сравняться со мною в злобе и развращенности духа; и я оставался в этом печальном состоянии долгое время.
Я сожалел, что Бог сделал меня человеком. Благословлял состояние животных, птиц, рыб и т. д., потому что природа их безгреховна, Бог не гневается на них, и они не осуждены на адские муки после смерти. Я был бы счастлив, если бы мог стать одним из них. Счастливым мне казалось положение собаки, жабы; да, охотно стал бы я собакой или лошадью, так как я знал, что у них нет души, которая может быть раздавлена вечной тяжестью Ада и Греха, подобно моей душе. Я постоянно чувствовал эту тяжесть, был обращен в прах ею, и моя боль еще увеличивалась тем, что я не мог от всей души пожелать освобождения. Мое сердце по временам было совершенно окаменелым. В такие минуты, если бы мне заплатили тысячу фунтов за одну слезу, я не мог бы пролить ее, и даже не мог бы пожелать этого.
Я был бременем и предметом ужаса для самого себя. Никогда я не знал так хорошо, что значит быть усталым от жизни; и в то же время я боялся смерти. С какой радостью стал бы я кем-нибудь другим! Все бы я отдал за то, чтоб не быть тем, чем я был!"[86]
Бедный Баньян, как и Толстой, вновь увидел свет. Но мы отложим продолжение его истории до другой лекции.
Генри Аллайн, евангелический проповедник Новой Шотландии, живший сто лет тому назад, схожий по типу с Баньяном, ярко описывает то подавленное настроение, с которого начались его религиозные переживания (позже я расскажу, к чему они привели его).
"Все, что представлялось моим глазам, говорит Аллайн, угнетало меня тяжким бременем: земля казалась мне проклятой из-за меня; все деревья, растения, скалы, холмы, долины, казалось мне, одеты трауром и скорбью под бременем осуждения; все вокруг меня как бы вступило в заговор ради моей погибели. Я был убежден, что грехи мои явны для всего света, что они очевидны для всех, кто меня видит; и я был часто готов покаяться перед людьми в том, что, как я думал, им было известно. По временам я испытывал такое чувство, как будто все показывали на меня пальцами, как на величайшего преступника. Так сильно было во мне сознание суетности и тщеты всего, что ничто в мире и даже весь мир в целом не мог бы, я был в том уверен, дать мне счастье. Когда я просыпался по утрам, первой моей мыслью было: "О, как ничтожна моя душа! Что делать? Куда идти?" Перед сном я думал: "Еще до рассвета, быть может, я буду в аду". Часто с чувством зависти смотрел я на животных, всем сердцем желая быть на их месте, ибо им не грозит опасность погубить свою душу. Не раз, глядя на летающих надо мной птиц, я думал: "О, если бы можно мне было улететь подальше от моей гибели и моего отчаяния! Как был бы я счастлив, если бы мог быть на месте этих птиц".[87]
Чувство зависти к внутреннему покою животных, вообще, часто встречается при таком типе меланхолии.
Самый тяжелый вид меланхолии — тот, который принимает форму панического ужаса. Вот хороший пример такого случая, который я печатаю в свободном пересказе с разрешения человека, пережившего его. Это француз. Он был, по-видимому, в состоянии сильного нервного расстройства, когда писал приводимые строки, но отчетливость и ясность этого случая делают его для нас очень ценным.
"В то время я был весь во власти глубокого пессимизма и полного уныния. Однажды вечером, в сумерки, я зашел за чем — то в уборную. Внезапно, без всякой постепенности, меня охватил ужасный страх, который, казалось, вырос из темноты: я испугался себя самого. Так же внезапно в уме моем возник образ несчастного эпилептика, которого я видел в одной больнице: это был совсем молодой человек, черноволосый, с зеленоватым цветом кожи, — совершенный идиот. Он сидел целый день неподвижно на скамье, окаймлявшей стены, с поднятыми до подбородка коленями, с головы до ног окутанный рубашкой из сурового холста, составлявшей его единственную одежду. Он сидел тут, как египетский сфинкс или перуанская мумия; все застыло в нем, кроме его черных глаз. Что-то было нечеловеческое в его облике. И этот образ как — то слился с моим ужасом. Этот страшный человек — это я, — по крайней мере, в возможности, — подумал я. Ничто из того, что у меня есть, не спасет меня от подобной участи, если пробьет мой час, как он пробил для него". Я чувствовал отвращение и ужас перед ним. И так ясно сознавал, что между ним и мной только временная разница! Что-то растаяло в моей груди, и я превратился в дрожащую массу страха. С тех пор весь мир изменился в моих глазах. Каждое утро я просыпался с ужасным ощущением страха, которое локализировалось в области желудка, и с таким чувством беззащитности и беспомощности, которого я не знал раньше и никогда не испытывал впоследствии.[88] Это было как бы откровением. И хотя эти мгновенные ощущения совершенно исчезли, — опыт этот внушил мне особенную симпатию ко всем тем, кто переживает такие болезненные ощущения. Мои страхи мало-помалу стушевались, но в продолжение целых месяцев я не решался оставаться один в темноте.
"Вообще я всегда боялся одиночества. Помню, я удивлялся, как могут другие, как мог я сам жить, не думая о той опасной пропасти, которая скрывается всюду под поверхностью жизни. Особенно моя мать, очень бодрая по природе, казалась мне живым парадоксом в своей беспечности. Разумеется, я не хотел тревожить ее и потому не говорил ей о своем состоянии. — Я всегда думал, что моя меланхолия была религиозного характера".
Так как эти последние слова нуждались в пояснении, то я обратился с письмом к этому человеку. Вот что он ответил:
"Я хочу сказать, что страх мой был так велик, что если бы я не нашел некоторой поддержки в таких текстах Священного Писания как: "Бог — мое прибежище"… "Придите ко Мне все труждающиеся и обремененные"… "Я — воскресение и жизнь", — то я бы, вероятно, совсем лишился рассудка".[89]
Этих примеров нам будет достаточно. — Одни из них показали нам чувство тщетности и суетности всего преходящего; другие — сознание греха; последний рассказ, наконец, передает чувство страха перед вселенной. Наш природный оптимизм и наша самоудовлетворенность погибают всегда на одном из этих трех путей.
Во всех вышеприведенных случаях не видно признаков умственного расстройства или болезни воображения; но если бы мы захотели приподнять завесу над областью действительно патологической меланхолии, с ее иллюзиями и галлюцинациями, то мы увидели бы еще более мрачную картину: мы увидели бы уже абсолютное и беспросветное отчаяние, — ощущение, что весь мир обрушился на страдальца тяжестью безумного ужаса, охватившего его душу железным кольцом, из тисков которого нельзя вырваться. Этот ужас порожден не представлением или мыслью о зле, но леденящим кровь и разрывающим сердце на части живым ощущением его. Никакое другое представление или чувство не может хоть на мгновение зародиться в душе, охваченной таким ощущением. И каким безнадежно пустым представляется для гибнущей и жаждущей спасения души наш обиходный оптимизм, и как бессильны тут все интеллектуальные и моральные утешения. Вот где истинный корень религиозной проблемы, в этом вопле: Помогите! Спасите! — Никакой пророк не будет в силах принести благую весть такой душе, если не сможет сказать того, что в ушах жертвы подобного отчаяния прозвучит, как нечто реальное. Но для того, чтобы спасение было действительным, оно должно прийти в такой же потрясающе сильной форме, как и самая душевная боль. Вот почему, думается мне, жестокие, оргиастические религиозные культы, с кровью, чудесами и сверхъестественными таинствами никогда не исчезнут с лица земли. Многие души известного склада слишком нуждаются в них.