Валерий Гиндин - Психопатология в русской литературе
Болезнь развивается дальше, и Горький пишет об этом: «через несколько дней почувствовал, что мозг мой плавится и кипит,[41] рождая странные мысли, фантастические видения и картины. Чувство тоски, высасывающей жизнь, охватила меня, и я стал бояться безумия. Но я был храбр, решился дойти до конца страха, и вероятно, именно это спасло меня».[42]
Следует целый ряд фантазий, которые Горький переживал отчасти галлюцинаторно, и из которых самое интересное, так как в нем содержится «описание» вечности, следующее:
«Из горы, на которой я сидел, могли выйти большие черные люди с медными головами. Вот они тесной толпою идут по воздуху и наполняют мир оглушающим звоном, от него падают, как срезанные невидимой пилой, деревья, колокольни, разрушаются дома и вот все на земле превратилось в столб зеленовато горящей пыли, осталась только круглая, гладкая пустыня и, посреди, я, один на четыре вечности, Именно – на четыре, я видел эти вечности, огромные темно – серые круги тумана или дыма, они медленно вращаются в непроницаемой тьме, почти не отличаясь от нее своим призрачным цветом»…
«За рекою, на темной плоскости вырастает, почти до небес, человечье ухо, обыкновенное ухо, с толстыми волосами в раковине, вырастает и, – слушает все, что думаю я.
«Длинным двуручным мечем средневекового палача, гибким, как бич, я убивал бесчисленное множество людей, они шли ко мне справа и слева, мужчины и женщины, все нагие, шли молча, склонив головы, покорно вытягивая шею. Сзади меня стояло неведомое существо, и это его волей я убивал, а оно дышало в мозг мне холодными иглами».
«Ко мне подходила голая женщина на птичьих лапах вместо ступней ног, из ее грудей исходили золотые лучи, вот она вылила на голову мне пригоршни жгучего масла, и вспыхнув, точно клок ваты, я исчезал».
Кроме галлюцинаций зрения у Горького в это время были ясно выраженные галлюцинации слуха, которые бывали до того интенсивны, что вызывали его на шумные выступления:
«А дома меня ожидали две мыши, прирученные мною. Они жили за деревянной обшивкой стены; в ней на уровне стола, они прогрызли щель и вылезали прямо на стол, когда я начинал шуметь тарелками ужина, оставленного для меня квартирной хозяйкой».
«И вот я видел: забавные животные превращались в маленьких серых чертенят и, сидя на коробке с табаком болтали мохнатыми ножками, важно разглядывая меня, в то время как скучный голос, неведомо чей, шептал, напоминая тихий шум дождя:
– Общая цель всех чертей – помогать людям в поисках несчастий.
– Это – ложь – кричал, я озлобясь. – Никто не ищет несчастий…
«Тогда являлся некто. Я слышал, как он гремит щеколдой калитки, отворяет дверь крыльца, прихожей, и – вот он у меня в комнате. Он – круглый, как мыльный пузырь, без рук, вместо лица у него – циферблат часов, а стрелки – моркови, к ней у меня с детства идиосинкразия. Я знаю, что это муж, той женщины, которую я люблю, он только переоделся, чтобы я не узнал его. Вот он превращается в реального человека, толстенького с русой бородой мягким взглядом добрых глаз; улыбаясь он говорит мне все то злое и нелестное, что я думаю о его жене и что никому, кроме меня, не может быть известно.
– Вон! – кричу я на него.
Тогда за моей стеной раздается стук в стену, – это стучит квартирная хозяйка, милая и умная Филицата Тихомирова. Ее стук возвращает меня в мир действительности, я обливаю глаза холодной водой, и через окно, чтобы не хлопать дверями, не беспокоить спящих, вылезаю в сад, там сижу до утра.
Утром за чаем хозяйка говорит:
– А Вы опять кричали ночью…
Мне невыразимо стыдно, я презираю себя».
Очень важным симптомом, пополняющим картину болезни Горького, которую мы стараемся воспроизвести здесь по отрывкам из «О вреде философии», это резкая сновидная оглушённость, ведущая к тому, что Горький, работая забывает вдруг себя и окружающее и бессознательно вводит в работу совершенно чуждые ей элементы, не стоящие с ней ни в прямой, ни в косвенной связи, как это бывает во сне, где самые невозможные противоречащие факты связываются в одно целое. Вот что рассказывает Горький:
«В ту пору я работал, как письмоводитель у присяжного поверенного А. И. Лапина, прекрасного человека, которому я многим обязан. Однажды, когда я пришел к нему, он встретил меня, бешено размахивая какими то бумагами крича:
– Вы с ума сошли? Что это Вы, батенька, написали в апелляционной жалобе? Извольте немедля переписать, – сегодня истекает срок подачи. Удивительно. Если это шутка, то плохая, я Вам скажу.
Я взял из его рук жалобу и прочитал в тексте четко написанное четверостишие:
– Ночь бесконечно длится…
Муки моей – нет меры.
Если б умел я молиться.
Если б знал счастье веры.
Для меня эти стихи били такой же неожиданностью, как и для патрона, я смотрел на них и почти не верил, что это написано мною».
А фантазии и видения все более и более овладевают Горьким:
«От этих видений и ночных бесед, с разными лицами которые неизвестно как появлялись передо мною и неуловимо исчезали, едва только сознание действительности возвращалось ко мне, от этой слишком интересной жизни на границе безумия необходимо было избавиться. Я достиг уже такого состояния, что даже и днем при свете солнца напряженно ожидал чудесных событий».
Наверно я не очень удивился бы, если бы любой дом города вдруг перепрыгнул через меня. Ничто, на мой взгляд не мешало лошади извощика, встав на задние ноги провозгласить глубоким басом:
– «Анафема».
К этим экстравагантным выходкам необузданной фантазии, к сновидной оглушенности галлюцинациям, временами присовокупляются навязчивые идеи, действия и поступки:
Вот на скамье бульвара, у стены кремля сидит женщина в соломенной шляпе и желтых перчатках. Если я подойду к ней и скажу:
– Бога нет.
Она удивленно, обиженно воскликнет:
– Как? А – я? – тотчас превратится в крылатое существо и улетит, вслед за тем вся земля немедленно порастет толстыми деревьями без листьев, с их ветвей и стволов будет капать жирная, синяя слизь, а меня как уголовного преступника приговорят быть 23 года жабой и чтоб я, все время день и ночь звонил в большой, гулкий колокол Вознесенской церкви.
Так как мне очень, нестерпимо хочется сказать даме, что бога – нет, но я хорошо вижу, каковы будут последствия моей искренности, – я как можно скорей, стороной, почти бегом, ухожу».
Реальность, мир действительных явлений, перестает временами, совершенно существовать для Горького:
«Все – возможно. И возможно, что ничего нет, поэтому мне нужно дотрагиваться рукою до заборов, стен, деревья. Это несколько успокаивает. Особенно – если долго бить кулаком по твердому, убеждаешься, что оно существует.
«Земля очень коварна, идешь по ней также уверена как все. люди, но вдруг ее плотность, исчезает под ногам земля становится такой же проницаемой, как воздух, – оставаясь темной, – и душа стремглав падает в эту тьму бесконечно долгое время, оно длится секунды».
«Небо тоже ненадежное; оно может в любой момент изменить форму купола на форму пирамиды вершиной вниз острие вершины упрется и череп мой и я должен буду неподвижно стоять на одной точке, до поры пока железные звезды, которыми скреплено небо, не перержавеют, тогда оно рассыплется рыжей пылью и похоронит меня.
Все возможно. Только жить невозможно в мире таких возможностей.
Душа моя сильно болела. И если б, два года тому назад я не убедился личным опытом, как унизительна глупость самоубийства я наверное применил бы этот способ лечения больной души».
Удивительно. Несмотря на то, что Горький приложил все свои старания, чтобы дать нам точное описание душевной болезни, которой он страдал в 89–90 годах, он ни разу не упоминает сопровождалась ли его болезнь лихорадкой или нет, считая очевидно это обстоятельство совершенно безразличным и без всякого влияния на развитие и характер душевной болезни. А между тем лихорадка эта та ось, вокруг которой вращается нередко психиатрическая диагностика, и вообще – то этот момент никогда не должен упускаться психиатром из виду.
К счастию мы из описания Горького в состоянии заключить, что описуемая им в «О вреде философии» душевная болезнь сопровождалась сильными припадками лихорадки, и вся его болезнь может быть определена психитрически, как лихорадочный делирий (Delirium febrilis).
Мы пришли к этому заключению на основании следующих обстоятельств.
Несмотря на то, что Горький был крепкого телосложения, и он не забывает при всяком удобном случае рассказать о своей атлетической силе, позволявшей ему выполнять в юные годы тяжелейшие работы (пекаря, грузовщика и т. д.), он, тем не менее, легко простуживался и серьезно простуживался. Так Горький рассказывает в следующем за «О вреде философии», очерке: «О первой любви», как он, живя в старой бане в саду попа, в короткое время заболел сильным ревматизмом: «Я поселился в предбаннике, а супруга в самой бане, которая служила и гостиной. Особнячок был не совсем пригоден для семейной жизни, он промерзал в углах и по пазам. Ночами, работая, я окутывался всей одеждой, какая была у меня, а сверх ее – ковром и все – таки приобрел серьезнейший ревматизм. Это было почти сверхъестественно при моем здоровье и выносливости. Лекции по философии Горький слушал у своего учителя, студента Васильева, в саду в сырые ночи: «Также, как накануне, был поздний вечер, а днем выпадал проливной дождь. В саду было сыро, вздыхал ветер, бродили тени, по небу неслись черные клочья туч, открывая голубые пропасти и звезды, бегущие стремительно».