Эрик Эриксон - Детство и общество
Простое импрессионистское сравнение семейных образов (familial imagery) нации с ее национальными и межнациональными аттитюдами может легко стать абсурдным. Такое сравнение, на мой взгляд, подталкивает к выводу, что можно было бы изменять межнациональные аттитюды посредством лечения семейных образов нации (by doctoring a nation's family patterns). Однако нации изменяются только при изменении их тотальной действительности. В Америке сыновья и дочери всех наций становятся американцами, хотя каждого из них постоянно преследует свой специфический конфликт; и я осмелюсь сказать, что многие читатели-американцы немецкого происхождения, вероятно, узнали некоторые проблемы своих отцов, описанные в этой главе. Они узнают эти проблемы постольку, поскольку существует разрыв между миром отцов и их собственным миром: их отцы живут в другом пространстве-времени.
Та легкость, с которой могут проводиться сравнения между образами детства (childhood patterns) и национальными аттитюдами, и та нелепость, к которой они могут приводить, затушевывают важную истину, которая, тем не менее, затрагивается здесь. Поэтому мы используем этот раздел, чтобы проиллюстрировать, каким образом историческая и географическая действительность усиливает семейные образы (familial patterns) и в какой степени, в свою очередь, эти образы (patterns) влияют на интерпретацию действительности людьми. Невозможно охарактеризовать немца без соотнесения семейных образов Германии (Germany's familial imagery) с ее центральным положением в Европе. Ибо, как мы видели, даже самые мыслящие группы должны определять свое собственное положение и положение друг друга на относительно простом довербальном, магическом плане. Каждый человек и каждая группа располагает ограниченным набором исторически обусловленных пространственно-временных концептов, которые определяют образ мира, порочные и идеальные прототипы и бессознательный план жизни. Эти концепты имеют влияние на устремления нации и могут приводить к сильному отличию одной нации от других; но они также суживают воображение людей и, тем самым, способны навлечь беду. В немецкой истории такими характерными конфигурационными концептами выступают две пары противоположностей: окруженность против Lebensraum [Жизненное пространств (нем.). - Прим. пер.] и разобщенность против единства. Эти термины, конечно, настолько универсальны, что кажутся лишенными какой-либо немецкой специфичности; у наблюдателя ясно представляющего себе ту нагрузку, какую эти слова несут в немецком мышлении, должно закрасться подозрение об их принадлежности к лицемерной пропаганде. Однако ничто не может быть более губительным в межнациональных столкновениях, чем стремление умалять или оспаривать мифологическое пространство-время другого народа. Ненемцы не представляют себе, что в Германии эти слова по убедительности намного превосходили обычную логику.
Официальная версия Lebensraum утверждала, что нацистское государство должно обеспечить в пределах Европы гегемонию военных, монополию вооружения, экономическое превосходство и интеллектуальное лидерство. Помимо этого, Lebensraum имело по существу магическое значение. В чем же оно заключалось? В конце первой мировой войны Макс Вебер писал, что судьба (даже в реалистической Германии говорят «судьба», а не «география» или «история») распорядилась так, что только Германии выпало иметь ближайшими соседями три великих сухопутных державы и одну величайшую морскую и, так уж случилось, стать на их пути. Никакая другая страна на земле, говорил он, не оказывалась в таком положении. [Max Weber, Gesammelte Politische Schriften, Drei Masken Verlag, Munich, 1921.]
Как это представлялось Веберу, насущная потребность достичь национального величия и безопасности в окруженном со всех сторон и уязвимом положении оставляла две альтернативы. Германия могла бы сохранить свое региональное положение и стать новой федерацией, наподобие Швейцарии - привлекательной для каждого и никому не угрожающей; или она могла бы быстро создать империю, скроенную по устаревшему образцу с совершенно неблагоприятными политическими мерками, империю настолько же зрелую и мощную, как Англия или Франция, способную вести политическую игру с позиции силы, - для того чтобы обеспечить Запад культурной и военной защитой от Востока. Но Вебер был «реалистом», а это означало, что он принимал в расчет только то, что в соответствии со взвешивающим мышлением его консервативного ума казалось «разумным».
[Недавняя публикация (H. H. Gerth and C. Wright Mills, From Max Weber: Essays in Sociology, Oxford University Press, New-York, 1946, pp. 28-29) освещает некоторые события в жизни Вебера, которые будут приведены здесь, поскольку они замечательно иллюстрируют обсуждаемые нами семейные образы (familial patterns).
«Его сильное чувство рыцарства было, отчасти, реакцией на патриархальную и деспотическую установку своего отца, понимавшего любовь жены как готовность служить мужу и позволять эксплуатировать и контролировать себя. Эта ситуация достигла кульминации, когда Вебер, в возрасте 31 года, в присутствии матери и жены решился, наконец, вынести приговор своему отцу: он беспощадно разорвет с ним все отношения, если тот не выполнит условие сына - впредь мать будет навещать его "только" без отца. Мы уже упоминали, что отец умер в скором времени после этого столкновения и что Вебер вышел из этой ситуации с неизгладимым чувством вины. Определенно можно заключить о необычайно сильной эдиповой ситуации».
«На всем протяжении жизни Вебер поддерживал полную связь с матерью, которая однажды обратилась к нему как "старшая дочь". Не в силах терпеть, она обратилась за советом по поводу поведения ее третьего сына к нему, своему первенцу, а не к мужу. Следует также обратить внимание на то, что было, разумеется преходящей стадией в устремлениях юного Вебера, - на его желание стать настоящим мужчиной в университете. Всего за три семестра он преуспел в том, чтобы пройти внешний путь от стройного маменькиного сынка до грузного, пьющего пиво, дымящего сигарой, помеченного дуэльными шрамами студента императорской Германии, которого мать встретила пощечиной. Несомненно это был сын своего отца. Две модели идентификации и их взаимодействующие ценности, коренящиеся в матери и отце, никогда не исчезали из внутренней жизни Макса Вебера...»]
Вебер и не помышлял о том, что в течение нескольких лет какой-то простой солдат встанет и провозгласит, более того, почти доведет до осуществления третью альтернативу, а именно: Германия могла бы стать столь могучим и столь трезво управляемым национальным государством, что окружающие ее Париж, Лондон, Рим и Москва могли быть поодиночке опустошены и оккупированы на достаточно долгий срок, чтобы ослабить их «на тысячу лет».
Не немцу этот план все еще кажется фантастическим. Он сомневается в том, как такая схема могла уживаться в одном и том же национальном духе вместе с простодушной добротой и космополитической мудростью типичного представителя «подлинной» немецкой культуры. Но, как отмечалось, мир подразумевал региональные достоинства, когда говорил о немецкой культуре. Мир упорно недооценивал отчаянную немецкую нужду в единстве, которая действительно не могла быть понята и оценена людьми, в чьих странах такое единство считается само собой разумеющимся. И мир снова склонен недооценивать ту силу, с какой вопрос национального единства может стать делом сохранения идентичности и, таким образом, делом (человеческой) жизни и смерти, далеко превосходящим по важности спор политических систем.
На протяжении всей ее истории территория Германии подвергалась (или была потенциально уязвимой к) опустошающим нашествиям. Верно, что в течение ста с лишним лет ее жизненно важные центры не занимались врагом; но она продолжала сознавать свое уязвимое положение как рационально, так и иррационально.
Однако угроза военного нашествия - это не единственная угроза. Независимо от того, посягала ли Германия на чьи-то владения или другие страны посягали на ее территорию, она постоянно находилась в осаде чужих ценностей. Ее отношение к этим ценностям, равно как и их связь с ее собственной культурной неоднородностью, составляет клиническую проблему, трудно поддающуюся определению. И все же можно сказать, что никакое другое молодое государство, сходное по размерам, плотности и историческому разнообразию населения, с аналогичным отсутствием естественных границ, не подвергается настолько различным по своей природе и настолько беспокоящим в своей последовательности культурным влиянием, как те влияния, что исходят от соседей Германии. Как это справедливо в отношении элементов, составляющих индивидуальную тревогу, так и здесь последовательное взаимное усугубление всех этих моментов никогда не позволяло немецкой идентичности кристаллизоваться или ассимилировать экономическую и социальную эволюцию постепенными и логичными шагами.