Борис Парамонов - МЖ. Мужчины и женщины
«За страсть – нажать, за страх – нажать; нажав, разбудить – все». (То же самое чувствовал, в 1918 году, каждый солдат в усадьбе.)
Яснее не скажешь: искусство – грабеж и поджог.
Еще о музыке. У немцев есть выражение: хороший человек, но плохой музыкант. Сохранилось ее письмо к Эренбургу, приведенное в его мемуарах: «Вы правы. Блуд (прихоть) в стихах ничуть не лучше блуда (прихоти, своеволия) в жизни. Другие – впрочем, два разряда – одни, блюстители порядка: «В стихах – что угодно, только ведите себя хорошо в жизни»; вторые, эстеты: «Все, что угодно, в жизни – только пишите хорошие стихи». И Вы один: «Не блудите ни в стихах, ни в жизни. Этого Вам не нужно»». Странное это зрелище – Эренбург, чему-то учащий Цветаеву, умный глупую, средней руки литератор – литературного гения. (Уговорил не печатать «Лебединый стан» – не лучшее у Цветаевой, но гениальный подзаголовок: «белые стихи».) Как раз Цветаевой «блудить», своевольничать было «нужно». «Девочке нужно, нужно, нужно». Чего Эренбург не понял, так это того, что цветаевский «блуд» никак не подпадает под понятие греха. Само искусство не подпадает (см. выше – «Искусство при свете совести»).
Впрочем, простаком Эренбург уж никак не был и в «Портретах русских поэтов» написал о ней много верного. Заметил, например, сосуществование «барышни» и «паренька» (не отсюда ли у самого – одна из новелл «Тринадцати трубок»?). Но это, в предлагаемом контексте, мелочь. Вот интереснее: «Цветаева – язычница светлая и сладостная. Но она не эллинка, а самая подлинная русская, лобзающая не камни Эпира, но смуглую грудь Москвы». Это, в отличие от предыдущего, не совсем точно, но наводка правильная. «Москва» для нее мелковата. Это ее русско-сказочный период, не более: все эти «Молодцы» и «Царь-девицы». «Болярыня Марина». Это она быстро изжила. Верно же – указание на язычество, и корни такового следует искать именно в «Эпире».
Вот хорошо у Эренбурга: «Где-то признается она, что любила смеяться, когда смеяться нельзя. Прибавлю, любит делать еще многое, чего делать нельзя. Это «нельзя», запрет, канон, барьер являются живыми токами поэзии своеволия».
«Зато от бабки родной – душа, не слова, а голос. Сколько буйства, разгула, бесшабашности вложены в соболезнования о гибели «державы»».
Держава гибнущая у нее – не империя Романовых, а Троя. Эренбург здесь не уловил масштаба ее язычества, ее мифичности.
Вопрос: подлежат ли мифические боги и герои моральному суждению? Применимо ли к ним понятие греха? У древних, откуда мифы, такого понятия во всяком случае не было. Было понятие трагической вины, просто – трагедии, столкновения с богами, с роком. Цветаевский рок был – стихи: не как «отвлеченное начало» поэзии, литературного творчества, а как бытие поэта, поэтом. Единство творчества и судьбы. А такое единство есть миф: образ, становящийся жизнью. Оплотняющаяся фантазия, онтология снов. Вот уж на чьем примере понимаешь, что поэт – это быть, а не «писать». Это Сартр пускай пишет, почему с ним за всю его длинную жизнь ничего и не произошло, несмотря на весь его «радикализм». Писанина гениальна только тогда, когда она выше самой себя, когда стихи больше стихов, когда поэт становится мифическим героем, самим мифом. Миф, по Лосеву, – исполнение идеального замысла о себе, совпадение личности с эйдосом. А если слово «замысел» заменить словом «вымысел», то это будет максимальным приближением к пониманию поэтического мифа, мифа о поэте, мифа поэта – поэта как мифа. Поэт – жизнь в согласии с вымыслом. Цветаева гениальна потому, что она мифа касалась не в стихах только, но воплотила мифический сюжет своей судьбой.
В статье «Эпос и лирика современной России» она дала это свое понимание поэтической судьбы на примере Маяковского – недостаточности, у Маяковского, этой судьбы:
«Приобрел эпос, потерял миф...
Если Маяковский в лирическом пастернаковском контексте – эпос, то в эпическом действенном контексте эпохи он – лирика. Если он среди поэтов – герой, то среди героев он – поэт. Если творчество Маяковского эпос, то только потому, что он, эпическим героем задуманный, им не стал, в поэта всего героя взял. Приобрела поэзия, но пострадал герой.
Герой эпоса, ставший эпическим поэтом, – вот сила и слабость и жизни и смерти Маяковского».
Ее же сила в том, что она в поэзии не только поэт, но и «герой», мифический герой. Ее поэзия не снизила до «поэта». «Герой» в ней не пострадал.
Миф Цветаевой – Федра: кровосмесительство, инцест.
Здесь нужно вернуться к ее самоубийству. Еще раз: на какие-либо «трудности» (это слово следует давать только в кавычках) списывать это нельзя. Судомойкой не взяли? В Чистополе не прописали? Смешно! В Париже ведь нищенствовать куда труднее, чем в Елабуге. Искать, копать надо не там: не снаружи, а внутри. Среди своих.
Ближе всех к истине подошла сестра Анастасия: видит причину самоубийства единственно в конфликте с сыном. Приводит его слова: одного из нас вынесут отсюда ногами вперед. Ассоциация неизбежная – смерть матери Сергея Эфрона: когда покончил с собой ее четырнадцатилетний сын, она повесилась на том же крюке. Анастасия говорит, что Марина заклинала смерть, отводила ее от Мура: погибнуть должен кто-то один, пусть это будет она.
Эта интерпретация способна произвести впечатление, но один вопрос остается нерешенным: а почему, собственно, Мур не желал жить с матерью, не мог, буквально, ходить по одной с ней земле? Почему их отношения должна была разрешить только смерть?
Анастасия пишет, как ее поразило, что в письмах Мур ни разу не назвал мать – матерью, писал только «М.И.». Можно и другие цитаты привести из его писем – к тетке Лилии Эфрон (та же «Марина Ивановна»): «Она многократно мне говорила о своем намерении покончить с собой, как о лучшем решении, которое она смогла бы принять. Я ее вполне понимаю и оправдываю».
К Дмитрию Сеземану: «Я пишу тебе, чтобы сообщить, что моя мать покончила с собой – повесилась – 31-го августа. Я не собираюсь распространяться об этом: что сделано – то сделано. Скажу только, что она была права, что так поступила, и что у нее были достаточные основания для самоубийства: это было лучшее решение и я ее целиком и полностью оправдываю».
Рефрен обоих писем в этих «понимаю и оправдываю»: «полностью», «вполне».
Естественно, исследователи уцепились за легенду о Муре как нравственном чудовище – и посильно эту легенду раздувают. Между тем его письма, недавно изданные, в этом представлении отнюдь не укрепляют. Возникает образ вполне корректного юноши: интересуется литературой, ходит на концерты, сдержан и по-джентльменски замкнут, очень неглуп, разбирается и в книгах, и в людях; при этом полон самого что ни на есть юношеского идеализма; собираясь в военкомат, на призывную комиссию, приоделся как на торжество.
Сохранились не только письма Георгия, но и его дневники по приезде в СССР. Там тоже нет «мамы», но есть «мамаша»: очень «не парижское» слово, даже не из грубо простонародного, а мещанского лексического пласта. Эта «мамаша» – знак стесненности чувств, боязни их продемонстрировать. «Как мальчишкой боишься фальши». То есть если идти до конца – этих чувств и не было. Он не видел Цветаеву матерью. Она и не была ему матерью.
Вместо матери была – «мачеха»: Федра.
Реакция Георгия на мать была типичной реакцией ребенка, подвергаемого сексуальной эксплуатации, инцесту.
Нужно ли это доказывать? Это нужно увидеть. «Герменевтически» узреть. Увидев, в доказательствах больше не нуждаешься. Это настолько в стиле Цветаевой, всей ее бунтарской, не считавшейся с условностями и законами сути, настолько соразмерно ее «безмерности», настолько выдержано в масштабах мифа, что, поняв эту о ней истину, повышаешь, а не понижаешь градус отношения к ней. Подлинный модус этого отношения – благоговейный ужас. Да, это действительно крупно. Это – жизнь в мифе, это миф. И – это очень похоже на ее стихи. (Написав это, нашел у Зинаиды Шаховской: «Скажу даже, ни один из самых знаменитых писателей, русских или иностранных, в личном общении не вызывал во мне такого трепета, а иногда и священного ужаса»...)
Я понимаю, что требуются доказательства. Их сколько угодно, и больше всего – в стихах. Книга «После России» переполнена инцестуозными мотивами – и ожиданием некоего Моисея в тростниках. А нам говорят про какого-то «Бахраха». Просто вдруг в этом, надо полагать, ничего не подозревавшем человеке она усмотрела то самое «дитя», о котором пишет в цикле «Час души»:
Есть час души, как час ножа,
Дитя, и нож сей – благ.
Мур был обречен до рождения. Еще в цикле «Георгий» 22?го года: «Ты больше, чем Царь мой, Ты больше, чем сын мой!»
Или прочтите следующее – в записях «О любви»: