Петр Пороховщихов - Искусство речи на суде
Итак, быть оратором легче потому, что от него меньше требуется. Но есть и другие, более действительные основания для этого. Непосредственная задача, ближайшая цель у него та же, что у поэта или художника; но он имеет несравненные преимущества в самих условиях его творчества, такие, каких нет ни в одной другой области человеческого искусства. Условия эти: живая речь, живая аудитория, живая, действительная, а не вымышленная драма дела и живое сотрудничество прочих участников процесса.
1. Живой голос – могучее средство влияния одного человека на других. Всякий из вас знает это по опыту, всякий согласится, что самая ясная, сильная мысль, будучи высказана вслух, выигрывает в блеске и силе. С. А. Андреевский идет значительно дальше и вполне справедливо говорит: "Самая дешевая мысль, самая пошлая сентенция, выраженные устно перед слушателями, производят сразу неизмеримо большее действие, нежели гениальнейшее изречение бессмертного человека, изображенное им для читателей на бумаге". В области чувства влияние живой речи еще неизмеримо больше. Меняя тон, ритм, темп и силу звука, оратор без труда передает своим слушателям самые незаметные, самые прихотливые оттенки чувства и настроения, самые противоположные движения души. Обаяние голоса может быть очень сильно; оно близко к чарам музыки, а музыка всемогуща в своем волшебстве. Вспомните А. Толстого:
Он водил по струнам; упадали
Волоса на безумные очи,
Звуки скрипки так дивно звучали,
Разливаясь в безмолвии ночи.
В них рассказ убедительно лживый
Развивал невозможную повесть,
И змеиного цвета отливы
Соблазняли и мучили совесть.
Обвиняющий слышался голос
И рыдали в ответ оправданья,
И бессильная воля боролась
С возрастающей бурей желанья…
Кто слыхал настоящих ораторов, тот знает и сладостный соблазн, и убедительную лживость, и дивную власть живой речи. Выразительность голоса в передаче чувства есть нечто поистине чудодейственное. В третьем акте Гамлета в сцене свидания с королевой есть в этом отношении интересное для нас, русских, место. Заколов спрятанного за занавесью Полония и не зная, кого убил, Гамлет спрашивает у матери: Is it the king? В переводе Полевого этот вопрос был выражен неясно:
Королева: Ах, что ты сделал, сын мой!
Гамлет: Что? Не знаю. Король?
Белинский рассказывает, что это место было непонятно ему, пока Мочалов не бросил на него внезапный свет: "Слова: "Что? Не знаю" – Мочалов проговорил тоном человека, в голове которого блеснула приятная для него мысль, но который еще не смеет ей поверить, боясь обмануться. Но слово "король" он выговорил с какой-то дикой радостью, сверкнув глазами и бросившись к месту убийства… Бедный Гамлет! Мы поняли твою радость; тебе казалось, что подвиг твой уже свершен, свершен нечаянно: сама судьба, сжалившись над тобою, помогла тебе стряхнуть с шеи эту ужасную тягость…" *(178) . В старинной мелодраме "Тридцать лет, или Жизнь игрока" герой идет грабить на большую дорогу и убивает родного сына. Стоя на сцене с окровавленным топором в руке, Мочалов произносил: "Дайте мне воды, у меня так в горле пересохло",– и вся зала содрогалась в одном рыдании. И эти поразительные эффекты создавались как бы сами собою; слова были самые простые. Сколько же силы и чувства было в голосе? Откройте Шиллера, Макс Пикколомини узнает, что Валленштейн *(179) , его названный отец, его учитель в славном ратном деле, его земной кумир – не что иное, как честолюбец и предатель. Он восклицает:
Es kann nicht sein! Kann nicht sein! Kann nicht sein!
Он повторяет три раза одни и те же простые слова, но сколько в них глубокого значения, какой разнообразный смысл! "Не может быть!" – это негодующий протест; "Нет, быть не может…" – это испуганное, отравленное подозрением, мучительное сомнение… "Не может быть!!" – это вопль отчаяния, вырывающийся у человека, перед которым открылась нравственная бездна… Мгновенное крушение целого миросозерцания, утрата веры в людей – страшная трагедия в жизни человека, и, однако, все существо ее можно выразить одним изменением голоса.
2. Живой голос оратора раздается среди живой аудитории. Скульптор, художник, зодчий обращают свое произведение к людям в спокойном созерцательном настроении; мы подходим a froid *(180) к картине или статуе; напротив того, в судебной зале люди, окружающие оратора, ни единой минуты не находятся в полном душевном равновесии; они все время переходят от одного настроения или чувства к другому; среда все время несколько нагрета и, следовательно, восприимчива к дальнейшему нагреванию. Возьмем старое сравнение: бросьте зерно на засохшую твердую почву, оно погибнет; бросьте его во влажный чернозем, земля обнимет его своим теплом, всеми своими живыми силами пойдет навстречу его живому соку. Вы случайно затронули мысль, которая вертелась в голове одного из присяжных,– и вы видите, как быстрое умственное движение отразилось на его лице. Но мы говорим не о случайностях, мы говорим о расчетливом уменье, об искусстве. Опытный оратор заранее знает мысли и настроение своих слушателей; он ведет свою речь в осмотрительном соответствии с этим настроением; он крайне сдержан до той минуты, пока не почувствует, что овладел ими и подчинил их себе. Но, как только явилось у него это сознание, он уже распоряжается их чувствами как хочет и без труда вызывает вокруг себя то настроение, которое ему в данную минуту нужно. Он то нагревает, то охлаждает воздух; его семена падают на почву не только с искусственным орошением, но и с искусственной теплотой. Мудрено ли, что и посев всходит с волшебной пышностью и быстротой. Повторяю, вы не случайно затронули здесь одного из многих слушателей ваших, вы с сознательным расчетом увлекаете за собой всю залу; вы заражаете их своим чувством, они заражают друг друга; все они, зрители, судьи, присяжные, сливаются в единую живую лиру, струны которой звенят в ответ на каждый ваш удар… Они вами живут: как же можно говорить к ним без успеха?
3. Среди живой аудитории идет живая драма процесса. Повесть, роман есть вымысел писателя; судебная речь есть поэма, созданная из живых страданий и слез. Правда, писатель часто берет свою тему из действительной жизни; но настоящая драма уже кончилась, когда он взялся за перо; он – наблюдатель и рассказчик. Пусть в своем воображении он выстрадал и пережил страдания своих героев, пусть даже описывает драму, в которой сам был действующим лицом,– он говорит о том, что миновало, чего нет, и его рассказ может вызвать во всяком случае лишь иллюзию, лишь условное, отраженное страдание. Но говорит оратор на суде – и перед ним или рядом с ним, в лице подсудимого, его жертвы, их близких и родных, дрожит, терзается, стонет сама жизнь со всеми своими порывами, страстями, ужасом смерти, страхом возмездия, терзаниями совести… Нужно ли пояснять, что, видя перед собой эти страдания, люди становятся несравненно более восприимчивы ко всякому воздействию на их чувства, другими словами, что в этих условиях больший успех достигается меньшими средствами? Рядовой обвинитель или защитник на суде может сильнее волновать своих слушателей, чем талантливый чтец или актер на эстраде.
Актер властвует над своими зрителями: они вместе с ним переживают все драматическое представление; но занавес падает, драма кончается и исчезает, как сон. Судебный оратор – актер в действительной драме; суд – только один из ее грозных актов, и не последний; судьи, присяжные – участники той же драмы, и они до последней минуты не знают, к чему она их приведет, окажется ли комедией или трагедией. Они пришли на суд не для отдыха или изысканных эстетических трепетаний; не развлечения хотят они от оратора, они ждут от него помощи в тяжелой борьбе с самими собою, они ловят в его словах ответа на мучительные искания их совести, то блуждающей в беспросветном лабиринте, то вдруг застывшей в нравственном тупике. Я не могу распространяться об этом; это отвлекло бы нас в сторону. Напомню только одно дело. В 1901 году в Сенате рассматривалось прошение Александра Тальма, присужденного пять лет тому назад к каторжным работам по обвинению в убийстве генеральши Болдыревой. Как известно, Тальма просил о возобновлении дела ввиду приговора по делу Ивана и Александра Карповых, судившихся за то же убийство и признанных виновными в укрывательстве. Представителем Александра Тальма был Н. П. Карабчевский. Заканчивая свою речь, он сказал: "Господа сенаторы! Из всех ужасов, присущих нашей мысли и нашему воображению, самый большой ужас – быть заживо погребенным. Этот ужас здесь налицо. Правосудие справило печальную тризну в этом деле. Тальма похоронен, но он жив. Он стучится в крышку своего гроба, ее надо открыть!"
4. Одним из привлекательнейших украшений речи является живое сотрудничество других участников процесса. Ни одно большое дело не обходится без так называемых incidents d'audience; это неожиданные, непредвиденные случайности, возникающие сами собою по самым разнообразным поводам. Но я разумею не эти incidents в тесном смысле, а отношение к ним или к предшествовавшим событиям со стороны свидетелей, эксперта, подсудимого, потерпевшего или противника оратора.