Лоренц Конрад - Так называемое зло
В отдельных случаях эти ценности могут быть весьма специфическими. Я уверен, например, что люди по обе стороны занавеса, посвятившие свою жизнь великому и опасному делу покорения космоса, испытывают друг к другу лишь глубокое уважение. Здесь каждая сторона, несомненно, согласится, что и другая борется за подлинные ценности. В этом отношении космические полеты – великое благо.
Существуют, однако, два более значительных и в подлинном смысле слова коллективных предприятия человечества, призванных в гораздо более широких масштабах объединять общим воодушевлением ради одних и тех же ценностей партии и народы, прежде разобщенные или даже враждебные. Это искусство и наука. Ценность их неоспорима, и даже самым отчаянным демагогам до сих пор не приходило в голову объявлять никчемным или «выродившимся» все искусство тех партий или культур, против которых они натравливали своих адептов. Кроме того, музыка и изобразительное искусство не знают языковых барьеров и уже поэтому призваны говорить людям по одну сторону занавеса, что и по другую сторону служат добру и красоте. Именно ради этого искусство должно оставаться вне политики. Искусство, направляемое политическими тенденциями, внушает нам безграничное и вполне оправданное отвращение.
Наука, как и искусство, представляет собой неоспоримую самодостаточную ценность, независимую от партийной принадлежности тех, кто ею занимается. В отличие от искусства, она не является непосредственно общепонятной и поэтому может поначалу связывать общим воодушевлением лишь немногих – но тем сильнее эта связь. Об относительной ценности произведений искусства можно иметь разные мнения, хотя и здесь истину можно отличить от лжи. В естественных науках эти слова имеют более узкий смысл: здесь истинность или ложность утверждения определяется не мнением людей, а результатами дальнейших исследований.
На первый взгляд кажется безнадежным воодушевить многих современных людей такой абстрактной ценностью, как научная истина. Она кажется слишком далекой от жизни, слишком бескровной, чтобы успешно конкурировать с такими пугалами, как фикция некоей угрозы своему сообществу со стороны некоего врага, которые всегда были в руках искусных демагогов безотказным средством провоцировать массовое воодушевление. Однако при ближайшем рассмотрении в справедливости этого пессимистического мнения можно усомниться. Истина, в отличие от пугал, – не фикция. Естествознание есть не что иное, как использование здравого человеческого разума, и оно никоим образом не далеко от жизни. Гораздо легче сказать правду, чем соткать паутину лжи, которая не выдала бы себя внутренними противоречиями. «Ведь разум, здравый смысл видны без всяких ухищрений».
Научная истина в большей степени, чем любая другая культурная ценность, является коллективной собственностью всего человечества, потому что она не создана человеческим мозгом, как искусство или философия (философия – это тоже «поэзия», в высочайшем и благороднейшем смысле греческого слова «создавать, творить»). Научную истину человеческий мозг не сотворил, а отвоевал у окружающей внесубъективной действительности. А поскольку действительность для всех людей одна и та же, научные исследования по все стороны всех политических занавесов всегда с надежным согласием обнаруживают одно и то же. Если исследователь хоть немного сфальсифицирует результаты в духе своих политических убеждений – что может быть сделано бессознательно и вполне bona fide [Добросовестно (лат.)], – то действительность просто скажет «нет»: попытка применить такие результаты на практике будет безуспешна. Примером может служить существовавшая одно время на Востоке генетическая школа, придерживавшаяся теории наследования приобретенных признаков. Это делалось, несомненно, по политическим соображениям – как можно надеяться, неосознанным. Все, кто верил в единство научной истины, были этим глубоко встревожены. Теперь об этой теории забыли, мнения генетиков всего мира снова совпали. Это, разумеется, всего лишь маленькая частичная победа, но это победа истины и тем самым основание для высокого воодушевления.
Многие жалуются на рассудочность нашего времени и глубокий скепсис нашей молодежи. Но то и другое, как я твердо верю и надеюсь, возникает из здоровой в своей основе самозащиты от искусственных идеалов, от запускающей воодушевление бутафории, на удочку которой так злополучно попадались люди, особенно молодые, в недавнем прошлом. Я полагаю, что эту трезвость как раз и следует использовать для проповеди таких истин, которые, столкнувшись с упорным недоверием, могут быть доказаны с помощью чисел; перед ними вынужден капитулировать любой скепсис. Наука – не мистическое учение и не черная магия, методы ее усвоения просты. Я думаю, что именно трезвых скептиков можно воодушевить доказуемой истиной и всем, что она с собой несет.
Но все же, хотя человека безусловно можно воодушевить абстрактной истиной, это несколько сухой идеал, и хорошо, что к ее защите можно привлечь другую, уж никак не сухую форму человеческого поведения – смех. У смеха много общего с воодушевлением; он также является формой инстинктивного поведения, также произошел от агрессии, а главное – выполняет ту же социальную функцию. Подобно воодушевлению одной и той же ценностью, смех по одному и тому же поводу порождает чувство братской общности. Если люди могут вместе смеяться, это не только предпосылка настоящей дружбы, но уже почти первый шаг к ее возникновению. Как мы знаем из главы «Привычка, церемония и колдовство», смех, вероятно, возник путем ритуализации из переориентированного угрожающего движения – в точности так же, как триумфальный крик гусей. Так же, как триумфальный крик и воодушевление, смех не только объединяет, но и направляет острие агрессии на посторонних. Тот, кто не может смеяться вместе с остальными, чувствует себя «исключенным», даже если смеются вовсе не над ним или вообще ни над кем и ни над чем. А когда кого-нибудь высмеивают, агрессивная составляющая смеха и его аналогия с определенной формой триумфального крика проявляются еще более отчетливо.
Но смех – специфически человеческий акт в более высоком смысле, чем воодушевление. И в отношении формы и в отношении функции он выше поднялся над угрожающей мимикой, которая еще содержится в обеих этих формах поведения. Даже при наивысшей интенсивности смеха – в отличие от воодушевления – нет опасности, что первоначальная агрессия прорвется и приведет к действительному нападению. Собаки, которые лают, иногда все-таки кусаются, но люди, которые смеются, не стреляют никогда! И хотя моторика смеха более спонтанна и более инстинктивна, чем моторика воодушевления, запускающие его механизмы более избирательны и легче поддаются контролю разума. Смех никогда не лишает человека способности к критике.
Несмотря на все эти качества, смех – опасное оружие, которое может причинить серьезный ущерб, будучи направлено против беззащитного; высмеять ребенка – преступление. И все же надежный контроль разума позволяет использовать насмешку так, как крайне опасно было бы ввиду его некритичности и звериной серьезности использовать воодушевление: есть враг, против которого можно сознательно и целенаправленно обращать насмешку. Этот враг – некоторая вполне определенная форма лжи. Мало есть в мире такого, что столь безусловно можно считать заслуживающим уничтожения злом, как фикция «дела», искусственно созданного, чтобы вызвать почитание и воодушевление, и мало такого, что становится столь же уморительно смешным при внезапном разоблачении. Когда деланный пафос вдруг сваливается с котурнов, когда пузырь чванства с громким треском лопается от укола юмора, мы вправе безраздельно отдаться освобождающему хохоту, который так чудесно разражается при внезапной разрядке. Это одно из немногих инстинктивных действий человека, безоговорочно одобряемых категорическим вопросом к себе.
Католический философ и писатель Г. К. Честертон высказал поразительную мысль: что религия будущего будет в значительной степени основана на высокоразвитом тонком юморе. Это, может быть, некоторое преувеличение, но я думаю – позволю и себе парадокс, – что мы пока что относимся к юмору недостаточно серьезно. Я полагаю, что он является благотворной силой, оказывающей мощную поддержку тяжело перегруженной в наше время ответственной морали, и что эта сила находится в процессе не только культурного, но и эволюционного развития.
От изложения того, что я знаю, я постепенно перешел к описанию того, что считаю весьма вероятным, а теперь в заключение перехожу к исповеданию моей веры. Верить дозволено и естествоиспытателю.
Коротко говоря, я верю в победу Истины. Я верю, что знание природы и ее законов будет все больше и больше служить общему благу людей; более того, я убежден, что уже сегодня оно находится на правильном пути к этому. Я верю, что возрастающее знание даст человеку подлинные идеалы, а возрастающая сила юмора поможет ему высмеять ложные. Я верю, что совместного действия того и другого уже достаточно для отбора в желательном направлении. Многие человеческие качества, которые от палеолитической эпохи до самого недавнего прошлого считались высочайшими добродетелями, многие лозунги – вроде “right or wrong, my country” [«Права или не права – это моя страна» (англ.)], – еще совсем недавно вызывавшие наивысшее воодушевление, сегодня уже представляются каждому думающему человеку опасными и каждому наделенному чувством юмора комичными. Это должно действовать благотворно! Если у юта, этого несчастнейшего из народов, отбор в течение немногих столетий привел к пагубной гипертрофии агрессивного инстинкта, то можно надеяться, не впадая в чрезмерный оптимизм, что у культурных людей под влиянием нового вида отбора этот инстинкт будет ослаблен до терпимой степени.