Гюстав Лебон - Психология народов и масс
Не надо, впрочем, слишком уж обвинять вышеназванного вожака. Конечно, он стоит нам очень дорого, но все же его влияние главным образом основывалось на том, что он следовал общественному мнению, которое в колониальных вопросах держалось иных воззрений, нежели теперь. Вожак очень редко идет впереди общественного мнения; обыкновенно он следует за ним и усваивает себе все его заблуждения.
Способы убеждения, которыми пользуются вожаки помимо своего обаяния, те же самые, что и во всякой другой толпе. Чтобы искусно пользоваться ими, вожак должен, хотя бы даже бессознательным образом, понимать психологию толпы и знать, как надо говорить толпе. В особенности ему должно быть известно обаяние известных слов, формул и образов. Он должен обладать совершенно специальным красноречием, преимущественно заключающимся в энергичных, хотя и совершенно бездоказательных утверждениях и ярких образах, обрамленных весьма поверхностными рассуждениями. Такой род красноречия встречается во всех собраниях, даже в английском парламенте, несмотря на всю его уравновешенность.
«Нам постоянно приходится читать о прениях в палате общин, – пишет английский философ Мэн, – состоящих почти исключительно из обмена общими местами, не имеющими особого значения, и весьма резкими выражениями.
Однако этот род общих формул оказывает поразительное действие на воображение чистой демократии. Всегда легко заставить толпу принять доводы общего характера, если они преподносятся ей в действующих на ее воображение выражениях, хотя доводы эти и не подвергались никакой предварительной проверке и даже вряд ли ей доступны».
Значение таких сильных выражений, на которое указывает вышеприведенная цитата, нисколько не преувеличено. Мы уже несколько раз указывали на особое могущество слов и формул. Надо выбирать такие слова, которые могут вызывать очень живые образы. Следующая фраза, заимствованная нами из речи одного из вожаков наших собраний, служит прекрасным образчиком подобного красноречия: «В тот день, когда одно и то же судно унесет к лихорадочным берегам ссылки продажного политика и убийцу-анархиста, они могут вступить между собой в разговор и покажутся друг другу двумя дополнительными сторонами одного и того же социального порядка вещей».
Образ, вызванный этой речью, достаточно ясен, и, конечно, противники оратора должны были почувствовать, чем он им угрожает. Им должны были одновременно представиться и лихорадочные берега, и судно, увозящее их, так как ведь и они тоже могут быть причислены к той довольно плохо разграниченной категории политиков, на которых намекал оратор. Разумеется, при этом они должны были испытывать такое же смутное чувство страха, какое испытывали члены Конвента, слушая неясные речи Робеспьера, более или менее угрожавшие им ножом гильотины. Под влиянием этого-то чувства страха члены Конвента и уступали всегда Робеспьеру.
В интересах вожаков позволять себе самые невероятные преувеличения. Оратор, слова которого я только что цитировал, мог утверждать, не возбуждая особенных протестов, что банкиры и священники содержали на жалованье метателей бомб и что администраторы крупных финансовых компаний заслуживают такого же наказания, как и анархисты. На толпу подобные утверждения всегда действуют, и даже тем сильнее, чем они яростнее и чем более угрожающий характер имеют. Ничто так не запугивает слушателей, как подобного рода красноречие, они не протестуют из опасения прослыть изменниками или сообщниками.
Такое особое красноречие можно наблюдать во всех собраниях, и в критические моменты оно всегда усиливалось. С этой точки зрения чтение речей великих ораторов революции представляет немалый интерес. Ораторы эти считали себя обязанными постоянно прерывать свою речь, чтобы поносить преступление и восхвалять добродетель, а также чтобы разражаться проклятиями против тиранов и тут же приносить клятву – «жить свободным или умереть». Слушатели вставали, с жаром аплодировали ораторам и затем, успокоенные, снова садились на свои места.
Вожак может быть иногда умным и образованным человеком, но вообще эти качества скорее даже вредят ему, нежели приносят пользу. Ум делает человека более снисходительным, открывая перед ним сложность вещей и давая ему самому возможность выяснять и понимать, а также значительно ослабляет напряженность и силу убеждений, необходимых для того, чтобы быть проповедником и апостолом. Великие вожаки всех времен, и особенно вожаки революций, отличались чрезвычайной ограниченностью, причем даже наиболее ограниченные из них пользовались преимущественно наибольшим влиянием.
Речи самого знаменитого из них, Робеспьера, зачастую поражают своей несообразностью. Читая эти речи, мы не в состоянии объяснить себе громадной роли могущественного диктатора.
«Общие места, многословие дидактического красноречия и латинская культура, поставленная к услугам скорее души ребенка, нежели пошляка, граничащая как в обороне, так и в нападении с манерой школьников, кричащих: «Поди-ка сюда!» Никакой идеи, никакой остроумной мысли или выходки, но постоянная скука среди бури. И кончая это чтение, невольно хочется воскликнуть: «Уф!» – как это делал вежливый Камилл Демулен».
Страшно даже подумать иной раз о той силе, которую дает человеку с чрезвычайной узостью ума, но обладающему обаянием какое-нибудь очень твердое убеждение. Но для того, чтобы игнорировать всякие препятствия и уметь хотеть, надо именно соединять в себе все эти условия. Толпа инстинктивно распознает в таких энергичных убежденных людях своих повелителей, в которых она постоянно нуждается.
В парламентском собрании успех какой-нибудь речи почти исключительно зависит от степени обаяния оратора, а не от приводимых им доводов. И это подтверждается тем, что, если оратор теряет по какой-нибудь причине свое обаяние, он лишается в то же время и своего влияния, т. е. он уже не имеет более власти управлять по желанию голосованием.
Что же касается неизвестного оратора, выступающего с речью, хотя бы и очень доказательной, но не содержащей в себе ничего другого, кроме этих основательных доказательств, то самое большее, на что он может рассчитывать, – это чтобы его выслушали. Депутат и проницательный психолог Декюб так охарактеризовал образ депутата, не обладающего обаянием: «Заявив место на трибуне, депутат вынимает свои документы, методически развертывает их и с уверенностью приступает к своей речи… Он ласкает себя мыслью, что ему удастся вселить в душу слушателей свои собственные убеждения. Он тщательно взвесил свои аргументы и, запасясь массой цифр и доказательств, заранее уверен в успехе, так как, по его мнению, всякое сопротивление должно исчезнуть перед очевидностью. Он начинает свою речь, убежденный в своей правоте, рассчитывая на внимание своих коллег, которые, конечно, ничего иного не желают, как преклониться перед истиной.
Он говорит, несколько раздосадованный начинающимся шумом, и тотчас же поражается тем движением, которое возникает в зале.
Что же это значит, если не воцаряется молчание?
Отчего же такое всеобщее невнимание? О чем думают вот эти, разговаривающие друг с другом? Какая такая настоятельная причина заставила вот того депутата покинуть свое место?
Оратор начинает ощущать тревогу, морщит брови, останавливается. Ободряемый президентом, он начинает снова, возвышает голос. Его слушают еще меньше. Он еще более напрягает свой голос, волнуется; шум все усиливается. Он перестает слышать сам себя, еще раз останавливается, потом, испугавшись, что его молчание вызовет неприятный возглас «закрой прения», он снова начинает говорить. Шум становится невыносимым».
Когда парламентские собрания достигают известной степени возбуждения, они становятся похожими на обыкновенную разнородную толпу, и чувства их всегда бывают крайними. Они могут проявить величайший героизм и в то же время совершить самые худшие насилия. Индивид в таком собрании перестает быть самим собой настолько, что он станет вотировать мероприятия, наносящие прямой ущерб его личным интересам.
История революции указывает, до какой степени собрания могут становиться бессознательными и повиноваться внушениям, наиболее противоречащим их интересам.
Великой жертвой для дворянства было отречение от своих привилегий, между тем оно не колеблясь принесло эту жертву в знаменитую ночь учредительного собрания. Отречение от своей личной неприкосновенности создало для членов Конвента постоянную угрозу смерти; между тем они решились на это и не побоялись взаимно истреблять друг друга, прекрасно зная, однако, что завтра они сами могут попасть на тот самый эшафот, на который сегодня отправили своих коллег. Но они дошли уже до степени полного автоматизма, механизм которого я уже раньше описал, и потому никакие соображения не могли помешать им повиноваться внушениям, гипнотизирующим их. Очень типична в этом отношении следующая фраза из мемуаров одного из членов Конвента, Билльо Варенна: «Всего чаще мы и сами не желали, двумя днями или одним днем раньше, принимать тех решений, которые теперь нам ставят в упрек, – говорит он, – но эти решения порождал кризис». Ничего не может быть справедливее!