С Пролеев - Энциклопедия пороков
Коварный человек обычно весьма обаятелен и мил. Без этих качеств никакое коварство не может состояться -- оно попросту не будет коварством, а сойдет за простую подлость или гадость.
Напрасно думают, будто все проявления коварства осуждаются общепринятой моралью. Возьмите, к примеру, иронию -- эту элегантную, легкую форму коварства. Она не только допускается в образованном и добропорядочном обществе, но и ценился как очевидное проявление тонкости ума. Или, например, художники, все как один пытающиеся внушить нам реальность своих произведений. Хорошо, что цивилизация лишает нас простодушия, иначе жутко представить, какие общественные бедствия вызвало бы полное доверие к художественным творениям и их отожествление с действительностью. А разве, скажите, когда тот, кто прежде никогда не любил, вдруг произносит впервые "люблю", разве в его признании не заключена доля коварства?..
Вообще люди недоступны друг для друга. Чем больше открываются их души, тем явственнее видна несочетаемость их жизней. В повседневности мы привыкли думать иначе. Сходные условия существования делают наши действия похожими, и потому мы считаем, что всему есть общее основание и что все в сущности едино. Коварный человек восстает против этой пошлой истины, резким движением выворачивая мир наизнанку и приучая нас уважать своеобразие каждого. Не способствует ли этим коварство рассеиванию вреднейшей и бесплодной иллюзии всеобщего подобия, не обостряет ли оно вкус к познанию мира и готовность воспринять самые неожиданные его проявления? Несомненно, так.
Коварный человек призван оставлять нас в вечном заблуждении. О его чувствах, мотивах, действительном смысле поступков никогда нельзя утверждать наверняка. Стоит лишь в чем-нибудь увериться, как тут же коварная натура представит совершенно иной лик. Удивительная тяга к превращениям таится в коварстве! Развившееся, зрелое, талантливое, это чувство может вызвать то же восхищение, что и художественная одаренность, принося своему обладателю высшее наслаждение творца.
Вдохновленность, утонченность, изящество коварства выгодно отличают его от лицемерия и вероломства. Лицемер носит искусную маску, и даже если она -его главное создание -- прирастет к лицу, он все же чувствует, где кончается личина и начинается его естество. Без способности этого важнейшего различения лицемерие теряет и свой смысл, и самое имя.
Вероломный точно так же хорошо представляет себе действительное положение дел; он уверяет -- не веря, призывает -- отступившись, внушает -посмеиваясь. То, что вероломный представляет прочным, на самом деле зыбко и неверно -- и это хорошо известно вероломному человеку.
Напротив, коварной натуре претит совершать действия над чем-то, оставаясь вне стихии собственных поступков. Коварный погружается сам в ту зыбкую реальность, которую создает. В этом положении он равен всем тем, кто становится его жертвой. В отличие от лицемера и человека вероломного, коварный сам разделяет с другими ту двусмысленную, иллюзорную, неверную реальность, которую всеми силами творит. Именно поэтому я вижу в нем вдохновенную поэтическую натуру, которую увлекают восхитительные образы, и она отдается им с большей пылкостью, чем течению реальной жизни.
Наверное, коварному человеку слишком скучно в обычном, размеренном существовании. На его вкус оно слишком пресно и невыразительно. Желая придать течению жизни динамизм, непредсказуемость, остроту и напряженность, личность становится на путь коварства. К чему приведет этот путь -неизвестно и самому коварному человеку; он не столько таит свое естество, сколько попросту его не имеет. Для коварства нет ничего подлинного, действительного, незыблемого. Во всем устоявшемся оно видит лишь повод к перемене, а во всем безусловном -- шанс утонченной провокации.
Как явствует из сказанного, коварный человек отнюдь не остается вне своего коварства, но претерпевает его в той же мере, что и подпадающие под него люди. Он соединен с собственными коварными поступками столь же прочной и интимной связью, что и мастер со своим творением. Поэтому коварный человек, осмелюсь заявить,--честен, он не лжет; и явственнее всего подтверждает это собственной погруженностью в создаваемую им ситуацию.
Мне кажется, если предоставить коварному человеку возможность извлекать выгоду, не прибегая к многообразным превращениям действительности, он наверняка отвернется от нее. Не выгода, не успех прельщают коварную натуру прежде всего, но сама страсть к риску, многоцветью колеблющихся отражений, неверным бликам, любовь к вторжению иллюзий и снов в действительность, а действительности -- в сны. Характернее всего для коварства стремление стереть грань между так называемой "реальной жизнью" и миром иллюзии, воображения, чуда. В своем чистом виде это стремление вполне бескорыстно и является простым приглашением людям жить в этом неверном, пленительном, меняющемся мире, где ничего нельзя знать наверняка, где в самом обыденном таится неожиданность, а в самом привычном -- невероятное.
Коварный человек движется в этом перламутровом мире легко и вольготно. И, чувствуя всю его красочность, досадует на обычных людей, довольствующихся заурядным. Словно заезжий фокусник, увлекает он за собой пестрыми чудесами. Да, в этом своем увлечении он бывает жесток; он часто не замечает, что естественное для него является для других болезненным; что прельщающее его -- Других тяготит и отвращает. Словом, коварный столь же нечуток, как и всякий одержимый человек. Однако если свыкнуться с его миром, нырнуть в головокружительный хаос превращений и не искать поминутно точки опоры, которой не может быть, если привыкнуть полагаться лишь на вечно изменчивую стихию движения, а не на гарантии благополучия, тогда коварный человек выглядит столь же естественно, как ваш партнер в игре. Отдайтесь порыву жизненного азарта, и Вы неминуемо станете коварны, уверяю Вас!
В час, когда проявления человеческой натуры огорчают и угнетают нас, кажется, будто рать пороков бесчисленна. В действительности пороков много, но количество их конечно. И сколь бы ни были они пагубны и неприятны, над всем, что поименовано, человек имеет некоторую власть.
Самое большое, вялое, всеобъемлющее страдание доставляют нам не ясно определимые качества, а те поступки, слова, отношения к нам, которые и назвать-то однозначно трудно. Порок, имеющий имя -- это ясная и отчетливая форма поведения' или души. Но мы живем отнюдь не в мире определившихся форм. Наш удел -- постоянное вращение в смутных, невыразительных, удушающих касаниях бытия. Иногда кажется, будто люди вообще не поступают. Они только делают вид, что живут, на деле не придавая своей жизни никакой формы -- ни порочной, ни добродетельной. Мир наполнен тихой и безымянной подлостью, укромным и заглазным злоречием, кротким отступничеством и благодушной черствостью. Все как будто нормально, все имеет неплохой вид, но каким безмолвным, стелющимся, тихо дышащим злом полны эта нормальность и этот хороший вид!
Невыносимость жизни проистекает не от злодеяний, не от ужасных проявлений порока. Между добродетелью и пороком, доблестью и низостью простирается необозримая равнина, окутанная глубоким туманом. Он недвижим, в нем не видны очертания предметов и даже звуки без следа исчезают в нем. Такова наша повседневность. Она не убивает -- душит, не ранит -- разлагает, не бросает вызов -- отравляет. И мы -- ее творцы.
Мы безмерно низки, ибо каждодневно совершаем то, что никто не назовет подлостью, но что на деле и есть самое подлое, что может быть. В наших поступках, мыслях и словах чуть-чуть лжи, немножко хитрости и лицемерия, капелька равнодушия и тупости, маленькая примесь жадности и едва ощутимая печать жестокости. Всего по чуть-чуть: в едва заметных, почти неразличимых дозах, нимало не нарушающих общей благопристойности, порядочности, ответственности. Но этими незаметными примесями испорчено все. И потому там, где как будто течет нормальная, даже хорошая жизнь, мы произносим в себе: "жизни нет". Мы не делимся этим сокровенным печальным знанием: потому что, во-первых, оно никому не нужно. И еще потому, что нечего назвать: нет имени, ясной формы и вида у той щелочи, которая разъедает нас -- нет виновного, нет злодеяния, совершается только допустимое и дозволенное. И кому какое дело, что в дозволенных и допустимых вещах подчас больше бесчеловечности, чем в явных преступлениях. И, наконец, мы не делимся своим откровением, потому что всем оно известно и каждый открыл его в себе самом и вокруг себя.
Когда я вижу, с каким самодовольством и самоуверенной небрежностью относится человек к тому, кто ему близок, сколь мало склонен он извинять другого, как жалко непрочны связи между людьми и сама человеческая жизнь, тогда хочется мне рассмеяться горько и отвернуться от мира людей, и презирать все, с людьми связанное. Словно на пустые, бездельные игрушки смотрю тогда на отношения человеческие, и кажутся они мне жалким шутовством, примитивным балаганом с бездарными актерами. Тогда, разуверившись в возможностях добродетели, видя ее бессилие, напыщенность и фальшь, я хочу попробовать хотя бы настоящего яду и устремляюсь к источникам его -порочным наклонностям человеческой натуры. Ведь если ядом сочится обычная жизнь людей, если им пропитана сама добродетель, то не лучше ли, отвергнув эти мутные смеси и суррогаты, припасть к чистому источнику дьявольского зелья? И сквозь фиглярские маски посмотреть в единственно истинное, сквозь них проступающее лицо смерти!