Елена Макарова - В начале было детство
Что это — бунт против штампов, желание изменить устоявшееся? Преобразить все вокруг, подчинить своему представлению о красоте и назло, из упрямства, отвергать чужое? (Не забудьте, мы говорим о пятилетнем ребенке, не о подростке, негативные реакции которого психологически оправданы, — о маленькой девочке, живущей по собственным законам красоты и поднявшей голос против взрослой эстетики.) Тогда все выстраивается в ряд: взрослые сделали уродливые надписи, они учат нас, а сами плохие, они танцуют, как будто маленькие, но мы им не верим, они хотят, чтобы мы стали, как они, а мы не станем. Их неодушевленные значки-червячки отвратительные нужно немедленно переделать. Взрослые девочки все одинаковые, воображалы с косами (Юта коротко острижена), пусть платья у них красивые, зато лиц нет.
Легко ли ребенку бунтовать? Легко ли жить в одиноком заговоре против взрослых, олицетворение которых, теперь это ясно («Ударьте меня, ударьте, только папе не говорите!»), — надменный отец, выводящий закорючки на бумаге?
У Юты свой мир, куда взрослым хода нет. Просто нет хода, и всё. И нечего биться головой о стену. Надо перетерпеть, переждать. Приспеет время.
Педагогами часто становятся те, у кого было трудное, конфликтное детство. Может, прав Борис Никитич?
Сейчас Юте шесть лет. Она обожает свою сестренку. Любовь к малышке преобразила ее. Так преображает материнство, а Юта обращается с сестренкой, как заправская мамаша. Она приводит ее, полуторагодовалую, в наш класс, водружает пухлую, щекастую сестру к себе на колени, учит скатывать шарики и налеплять на картонку.
«Да вы только полюбуйтесь, какая это красота, это же настоящая красота!» — вот что читается в ее потеплевшем, любящем взгляде, когда она смотрит на сестру, привлекая к ней наше внимание.
Юта переболела ревностью и злобой. Это не было сущностью ее натуры. И именно потому не нашло отражения в «прелестях» и «красотах». Именно красота спасла Ютину душу от разрушения.
Светлячок на ладони мира
Мне будет недоставать Лизы — тихой девочки с обветренными губами, которые она постоянно лижет языком. Шепотом советуется: «А можно сюда прилепить то-то, а можно я вот здесь нарисую, а здесь пусть пустенько будет?» Лепит мелко-мелко, Дюймовочку микроскопическую, жучка с ноготь величиной. Сидит бочком на стуле, как приживалка. Первая места не занимает — ждет, когда все рассядутся. Ни с кем особой дружбы не водит, но смотрит внимательно по сторонам и часто повторяет за другими то, что ей понравилось. Например, увидела у своей соседки стрекозу из тополиных семян, попросила «на два крылышка», на четыре постеснялась.
— Лизочка, а у тебя есть сестра или брат? — спрашиваю.
— Нет. Я маму все время прошу братика или сестричку, но я наверное слишком громко прошу и маме это не нравится, потому она и не рожает.
Лиза — трусиха? Забитый ребенок? Нет! Она деликатная, тонко чувствует отношения — между людьми, формами и красками.
Маленькое всё лепит — чтобы много места не занять, сидит на краешке стула — чтобы не мешать никому, громко не говорит — чтобы не привлекать к себе внимания. Смотришь на ее затаенную улыбку, угнездившуюся в ямочках щек и углах обветренного рта, и такая нежность к ней возникает, хочется навсегда и прочно оградить ее от зла, потому что такая девочка всегда во всем будет винить себя: «Мама ребенка не родит, потому что ей, наверное, неприятно, что я об этом громко говорю».
Свои работы Лиза уносит с урока в ладошке. Она идет осторожно, чтобы никого, упаси Боже, не толкнуть, но чтобы и своим работам не причинить вреда. Эта девочка — светлячок на ладони мира. Возможно, она станет обычным инженером или швеей. Лучше бы, пожалуй, швеей, золотошвейкой. Возможно, ее красота так и останется незамеченной, но тому, кто ее заметит, она принесет счастье.
Я знаю одну такую взрослую Лизу. На самом деле ее зовут не Лизой, а Соней. Соней Зябликовой, попросту — Зябликом.
С Зябликом мы два года жили в больнице, в одной палате, потом вместе — в лечебном интернате. Тихая, с огромными карими глазами и туго заплетенными косами на прямой пробор, она никогда не лезла первой. Дежурная вносит поднос с яблоками в класс. Полдник. Все бегут к подносу. Я тоже. Расхватывают яблоки. Зяблику остается самое невзрачное, маленькое. Что ж, она им вполне довольна. И это не вызов обществу — вы бегите, а я посмотрю на вас, какие вы отвратительные в своей жадности, а я — хорошая. Соня не может бежать к подносу с яблоками. Еду в столовой получает последней. Ей стыдно, неловко биться в очереди — пропустите вперед!
В архитектурный институт Зяблик поступила с четвертого захода (кстати, рисовала она тоже всегда все маленькое, миниатюрное). После института ее распределили не туда, куда она мечтала. В КБ на нее навалили столько работы, что она, как корова Крошечки-Хаврошечки, по ночам, дома, за всех пахала. Безропотно. Личная жизнь у Зяблика не сложилась, хотя в тетрадке с пожеланиями, что мы дарили на прощание друг другу, она всем желала одного — доброго мужа и не менее пяти детей.
У меня до сих пор хранится ее пожелание и ее рисунок на память. Морское дно в цветных камешках, рыбки, пускающие цветные пузыри, и среди всего этого — автопортрет: девочка с большущими, широко раскрытыми глазами и тонкими косичками на прямой пробор.
Княжне Мери с лучистыми глазами повезло, а княжне Соне — нет. Она поседела, горбится целыми днями за кульманом, а в отпуск ездит на Черное море. Не без тайной надежды на счастливое знакомство.
— Ленка, — говорит она мне по телефону, — наверное, я так и не выполню свое предназначение. Не умею привлечь к себе внимание. Какая-то я подушка костлявая. Все в меня плачутся. А в нашем возрасте, Ленка, неженатый человек — это миллион терзаний. Выслушаю всё молча — слово в иную исповедь вставить совестно, и всё, привет. Так отпуск провела безрезультатно. Разве что порисовала на свободе.
Существование одной такой совестливой, деликатной Сони на свете улучшает атмосферу, обезвреживает ее, как кварцевая лампа жилое помещение. Свое скромное предназначение Соня-то как раз и выполняет ежедневно. Недаром я на веки вечные запомнила поднос с яблоками. Не будь Зяблика, я, возможно, никогда бы не поняла, как скверно поддаваться массовому психозу, как отвратительно хапать.
И когда смотрю на Лизу, уносящую с урока миниатюрные, полные изящества, скульптурки, — вижу Зяблика.
Она идет по заснеженной аллее больницы, прикрыв ладонью глаз, а за ней, в той же согбенной позе, шествует отъявленный наш хулиган и, рыдая, просит у нее прощения. За то, что угодил Зяблику снежком в глаз. Покаяние хулигана — заслуга Сони. Своим существованием она пробуждает в людях совесть.
Соня и Лиза такие — изначально, с детства.
Недавно, перелистывая свой интернатский дневник шестого класса, я набрела там на смешную, но верную запись. Большими буквами на всю страницу записано: Зяблик — совесть эпохи.
День и ночь
День и ночь — друзья или враги? Большинство склонилось к «врагам»: «Ночь — черная, день — белый; когда ночь, то день не может быть, они вдвоем не бывают вместе». И только четырех-с-половиной-летний Ванечка сказал, что день и ночь — друзья, потому что они вежливые и уступают друг другу место.
Этот же Ванечка сказал, что дети рождаются, как цыплята, мама соединяет их своим теплом. Ванечка сам излучает тепло. Он похож на гуттаперчевого мальчика: тонкокожий, тонкокостный, с узким подбородочком и огромными светло-карими глазами. Как-то на занятии расхныкалась девочка — у нее не получалась рыба из проволоки.
— Не бойтесь, — сказал мне Ваня, — я сейчас привлеку ее травкой. Знаешь, — обратился он к девочке, — В раю все травки разные и все цветные.
Девочка сразу успокоилась.
Как вылепить день и ночь? Дети прибегли к аллегории. Вылепили человечков из черного и белого пластилина. Человечки бегут в разные стороны. Ванечка поступил иначе. Он накатал белых шариков и огурцов, посадил на проволоку, а проволоку изогнул во все стороны — получилась модель какого-то органического соединения. То же самое сделал из черного пластилина, а потом поставил белую модель дня на черную — ночи.
Он в форме передал адекватное содержание. Ведь день и ночь — это не люди, которые убегают друг от друга, а что-то невидимое светлое (белое) и невидимое черное.
— У всех люди, а у тебя — что? — удивилась Ванина мама. Ваня объяснил ей, что это не люди, а день и ночь.
— Наверное, ты еще не умеешь лепить человечков? — спросила Ваню мама.
— Их не нужно было лепить, — коротко пояснил он. Не стал спорить с матерью, доказывать ей, что умеет лепить человечков.
На всех рисунках, вне зависимости от изображения, Ваня писал: «папа, мама». Потом, разузнав с присущей ему деликатностью имя рядом сидящих соседей, приписывал их имена к «маме-папе». Так он опрашивал всех и обносил рисунок буквами и словами. Получался «лубок» — картинка с подписями. Под рисунком обязательно стояло: «Елена Рыгорывна». Ни автора, ни темы не значилось.