Ирвин Ялом - Мама и смысл жизни
На третьем году моей психиатрической ординатуры мы — я и пять моих однокурсников — по четвергам после обеда наблюдали, как профессор Уайтхорн работает с пациентами. До того мы обедали у него в кабинете, отделанном дубовыми панелями. Еда была простая и всегда одна и та же — сэндвичи с тунцом, мясной нарезкой и холодными крабовыми котлетками, а потом фруктовый салат и открытый пирог с орехами пекан, — но подавалась она с южной элегантностью: льняная скатерть, сверкающие серебряные подносы, английский тонкостенный фарфор. За обедом мы долго, неспешно беседовали. У каждого из нас была куча дел, и пациенты требовали неотложного внимания, но поторопить доктора Уайтхорна было невозможно. В конце концов даже я, самый гиперактивный изо всей группы, научился забывать про время. В эти два часа мы могли задавать профессору любые вопросы; помню, я спрашивал его о таких вещах, как причины паранойи, ответственность врача перед пациентом-самоубийцей, несовместимость между терапевтическим изменением и детерминизмом. Профессор подробно отвечал, но не скрывал, что предпочитает другие темы: меткость персидских лучников, сравнительные достоинства греческого и испанского мраморов, основные ошибки, допущенные в битве при Геттисберге, усовершенствованная самим профессором периодическая таблица элементов (по первому образованию он был химик).
После обеда доктор Уайтхорн в том же кабинете принимал четырех или пятерых своих пациентов, а мы молча наблюдали. Невозможно было заранее предсказать длительность беседы. Иные длились пятнадцать минут; многие продолжались по два-три часа. Лучше всего я помню летние месяцы, прохладный затемненный кабинет, оранжево-зеленые полосы маркиз, закрывающих свирепое балтиморское солнце, столбы этих маркиз, обвитые вьюнком с большими мохнатыми цветами, свисающими прямо за окном. Из углового окна можно было разглядеть край теннисного корта для сотрудников. О, как я в те дни мечтал об игре! Я ерзал, представляя себе подачи и удары с лета, а тени неумолимо удлинялись и ползли по корту. И лишь когда тьма поглощала последние обрывки теннисных сумерек, я оставлял всякую надежду и начинал прислушиваться к беседам доктора Уайтхорна с пациентами.
Он не торопился. У него было много времени. Больше всего на свете его интересовали занятия и устремления пациента. Раз по его просьбе южноамериканский плантатор целый час рассказывал о кофейных деревьях; в другой раз пациент оказывался историком, а разговор шел о гибели испанской Армады. Можно было подумать, что для профессора важней всего на свете уловить связь между высотой над уровнем моря и качеством кофейных бобов, или узнать, какие именно политические интриги шестнадцатого века стояли за испанской Армадой. Он так незаметно переходил на более личные аспекты, что я всегда изумлялся, когда подозрительный пациент-параноик вдруг начинал откровенно говорить о себе и своем психотическом мире.
Доктор Уайтхорн учился у своих пациентов и тем самым устанавливал отношения с личностью, а не болезнью этого пациента. Стратегия доктора неизменно подкрепляла самооценку пациента или пациентки, помогала им раскрыться.
Коварный допрос, скажете вы — но коварства в этом не было. Не было двуличия: доктор Уайтхорн искренне желал учиться. Он был коллекционером, и таким способом за многие годы насобирал невероятную сокровищницу любопытных фактов. Он говорил: «Если позволить пациенту достаточно долго рассказывать о своей жизни, своих интересах, то выиграете вы оба. Узнайте, чем живут ваши пациенты; вы не только приобретете новые знания, но в конце концов получите всю информацию, нужную для лечения.»
Пятнадцать лет спустя, в начале семидесятых, доктор Уайтхорн уже умер, а я стал профессором психиатрии. И тогда женщина по имени Пола, больная раком груди, вошла в мою жизнь, чтобы довершить мое образование. Я убежден, что она с самого начала взяла на себя роль моей наставницы, хотя тогда я этого не знал, а она не признала и потом.
Пола записалась на прием, узнав от социального работника в онкологической клинике, что я хочу создать терапевтическую группу для смертельно больных пациентов. Когда Пола впервые вошла в мой кабинет, меня сразу поразила ее внешность: достоинство осанки; сияющая улыбка, которая вобрала и меня; копна коротких, жизнерадостно мальчишеских, ослепительно белых волос. Ее мудрые, жгуче синие глаза источали… сияние — другого слова не подберешь.
С первых же слов она приковала к себе мое внимание.
— Меня зовут Пола Уэст, — сказала она. — У меня рак в последней стадии. Но я не раковая пациентка.
И действительно, на протяжении всего пути рядом с ней, в течение многих лет, я никогда не воспринимал ее как пациентку. Она продолжала коротко, точно описывать свою историю болезни: рак груди, обнаруженный пять лет назад; хирургическое удаление этой груди; рак другой груди, удаление и этой груди тоже. Затем химиотерапия со всем ужасным набором: тошнота, рвота, полная потеря волос. А потом лучевая терапия, до максимального предела. Но остановить продвижение рака — в череп, позвоночник, орбиты глаз — не удалось. Рак Полы требовал пищи, и хотя хирурги все время швыряли ему жертвенные подношения — груди, лимфоузлы, яичники, надпочечники — он был ненасытен.
Воображая себе обнаженное тело Полы, я видел грудную клетку, исполосованную шрамами, без грудей, без плоти, без мускулов — словно шпангоуты галеона, выброшенного на берег, а под грудью живот с рубцами от операций, и еще ниже — безобразно толстые из-за стероидных уколов бедра. Короче говоря, пятидесятипятилетняя женщина без грудей, надпочечников, яичников, матки, и, я уверен, без либидо.
Мне всегда нравились чувственные, полногрудые женщины с упругими, грациозными телами. Но когда я встретил Полу, случилась удивительная вещь: я счел ее прекрасной и влюбился.
Мы встречались раз в неделю на протяжении нескольких месяцев, по необычному соглашению. Это психотерапия, сказал бы сторонний наблюдатель, потому что я записывал Полу к себе в журнал приема, она садилась в кресло, предназначенное для пациентов, и проводила там ритуальные пятьдесят минут. Но наши роли не были четко очерчены. Например, не возникал вопрос об оплате. С самого начала я знал, что у нас не обычное соглашение больного с врачом, и мне не хотелось упоминать о деньгах в присутствии Полы: это было бы вульгарно. И не только о деньгах, но и о других столь же неделикатных темах — плотской жизни, адаптации в браке, светских отношениях.
Жизнь, смерть, духовность, покой, трансцендентность — вот о чем мы говорили. Это единственное, что заботило Полу. Больше всего мы говорили о смерти. Еженедельно в кабинете встречались не двое, а четверо — я, Пола, ее смерть и моя. Пола, любовница смерти, познакомила меня с ней, научила думать о ней и даже помогла нам с ней стать друзьями. Я начал понимать, что плохая репутация смерти незаслуженна. Хоть в ней и мало радости, она вовсе не чудовищное зло, швыряющее нас в какое-то невообразимо ужасное место. Я научился демифологизировать смерть, видеть ее в истинном свете — как событие, часть жизни, конец прочих возможностей. «Это нейтральное событие, — говорила Пола, — а мы научились окрашивать его страхом.»
Еженедельно Пола входила в мой кабинет, одаряла меня широкой улыбкой, которую я обожал, извлекала из большой соломенной сумки дневник и делилась со мной размышлениями и снами прошедшей недели. Я слушал изо всех сил и старался реагировать как надо. Если я выражал сомнения в своей полезности, Пола, казалось, удивлялась: после секундной паузы она улыбалась, словно подбодряя меня, и возвращалась к своему дневнику.
Вместе мы заново пережили всю ее схватку с раком: первоначальный шок и неверие, телесные увечья, постепенное приятие. Со временем Пола научилась произносить слова: «У меня рак». Она рассказывала о том, как любовно ухаживали за ней муж и близкие друзья. Это я мог понять: Полу трудно было не любить. (Конечно, я открылся в своей любви только гораздо позже, и Пола мне не поверила.)
Потом она рассказывала об ужасных днях, когда рак возвращался. Это мой путь на Голгофу, говорила она, а остановки на крестном пути — испытания, которые переживают все пациенты с рецидивами: кабинеты лучевой терапии, где над тобой нависает роковой железный глаз, безразличные усталые техники, растерянные друзья, равнодушные доктора и самое ужасное — оглушительная тишина секретности. Она плакала, рассказывая, как позвонила своему хирургу, который был ее другом на протяжении двадцати лет, и медсестра сообщила ей, что доктор больше ее не примет, потому что ничем не может помочь. «Что такое с врачами? Почему они не могут понять, насколько важно просто быть рядом? — спрашивала Пола. — Почему не понимают, что именно в момент, когда они уже ничего не могут сделать, они нужны больше всего?»