Борис Цирюльник - О стыде. Умереть, но не сказать
Точно также в XVIII–XIX вв. люди посещали с визитом лондонский Бедлам. Триста человек ежедневно платили пенни, чтобы пройтись по переходам над двором, где находились сумасшедшие, или перед дверями комнат, где можно было заговорить с «психами», посмеяться и ради развлечения бросить им бутылку с алкоголем. Когда культура развивается и для изучения становятся доступны ментальные миры животных, сумасшедших, негров и альбиносов, их уже неловко сажать в клетку. Поэтому несколько десятилетий спустя мы наблюдаем за очеловечиванием приютов и зоопарков! Мы больше не можем посадить в клетку чернокожего, избранного президентом Соединенных Штатов, и сомневаемся, стоит ли нам запирать пантеру или льва, способных угадывать наши жесты и позы.
Если меняется культурный контекст, вслед за ним меняется и самоощущение человека. Негритянка в зоопарке умирает от стыда и отчаяния. Но когда культура тоже начинается стыдиться делать подобное, негритянка становится женщиной — такой же, как и остальные (те, что с голубыми глазами, — да-да, именно так). «Обожающий негров болен не менее, чем тот, кто их проклинает», — говорит антильский психиатр Франц Фанон[217], который признается, что ему было стыдно быть чернокожим. Лишь став «дипломированным негром», закончив «белый» университет, лишь начав сражаться против расизма и колониализма, он смог забыть про клеймо позора. Он постарался отыскать достойные подражания образы чернокожих, что помогло бы ему подняться в собственных глазах. И разумеется, он нашел их. Во время каждой встречи он убеждался, что в деградации его образа виноваты исключительно предубеждения. Ежедневное уничижение толкает стыдливых искать спасительные образы, а иногда придает им и долгожданную смелость. «Речь идет о выходе из адской межпоколенческой западни, возникшей из-за того, что образ чернокожих со времен рабства был обесценен. Потому-то… организация рынка потомков бывших рабов стала главным фактором исцеления наших душ»[218].
Глава 6
Смешанная парочка: стыд и гордость
Семья — атом общества
Стыд ничему не служит. Но стыдящийся уговаривает себя, что стыд морален. Он считает себя стыдливым, поскольку сам уважает других и приписывает взглядам этих других определенную значимость. Начиная учить кого-то другого, он чувствует себя униженным. Так стыд становится оружием, силу которого стыдливый приписывает взгляду другого.
В Древней Греции чувство стыда управляло культурой. Этот непростой процесс позволил зародиться демократии и дал возможность любому свободному человеку право судить. С тех пор общественное мнение получило оружие социального контроля: стыд!
Бургундцы считали стыд «зловонным», что позволяло укреплять супружеские пары, ведь любая встреча на стороне воспринималась как серьезное преступление. В Виндеби женщину, изменившую мужу, бросали в болото, где торф консервировал ее тело. Еще сегодня встречаются случаи удушения тринадцатилетних беременных кожаным шнурком[219]. В некоторых недавно открытых цивилизациях (1951 г.), например в племени бария на острове Новая Гвинея[220], мужчинам, изменившим своим супругам, вспарывали животы и подвешивали их печень сушиться на столбах, установленных посреди деревенской площади. Галльско-римский император Мажориан принял закон, предписывавший обманутому мужу убивать на месте жену и ее любовника. Франки оказались еще более радикальными: они считали, что все потомство женщины, запятнавшей себя неверностью, включая детей и внуков, покрыто позором. Иногда той, которую сочли виновной, давали шанс, подвергая ее водяной ордалии. К ее шее привязывали камень и бросали в реку: если женщине удавалось поплыть, это становилось доказательством ее невиновности.
Чтобы жить в коллективе, супружеской чете совершенно необходимо быть непогрешимой. Инцест благодаря своей эндогамии, воспринимаемой как связь, основанная на теснейшем чувстве близости, может считаться менее серьезным преступлением, чем адюльтер[221]. В социуме тело рассматривается как полезный инструмент. Девственность женщин и жестокость мужчин становятся моральными характеристиками. Потому-то девственниц и выбирали жрицами в храмах, считая их почти богинями; если же им случалось отдаться хотя бы одному мужчине, они, таким образом, начинали расшатывать звенья все скрепляющей цепи. Иштар, Астарта и Анат, божества плодородия и любви, считались девами, хотя — согласно мифам — у всех этих «великих матерей» (Magna Mater) были любовники и по нескольку детей. В данном случае «быть девой» не означало оставаться непорочной, но служило характеристикой «незамужней женщины»[222]. Ни один мужчина, пусть даже божественной природы, не мог прикасаться к этим «девам», которые, тем не менее, могли рожать. Египетская богиня Нейт не нуждалась в мужчине, чтобы родить солнечный диск Ра. Артемида не принимала любовь, а Афина, с ее-то стрелами и щитом, не видела необходимости иметь рядом с собой мужчину-защитника. Чтобы остаться чистой и непорочной, Гера, жена Зевса, мать многочисленного семейства, каждый год купалась в источнике Кана — и таким образом вновь обретала девственность[223]. Сегодня в Неаполе, Бейруте или Вашингтоне девственную плеву восстанавливают хирурги, а вовсе не воды Каны; это значит, что старый принцип все еще действует: женщина до свадьбы формально должна оставаться чистой, нетронутой. Даже если у нее был с десяток любовников. Принцип «непорочности» избавляет женщин от сексуальных контактов, не одобренных коллективом, и в то же время женщина сама выбирает мужчину, который станет отцом ее ребенка. Следовательно, девственность — характеристика моральная! Отцы Церкви утверждали, что Ева была приспешницей сатаны, но не могли сказать то же самое о Марии — ей необходимо было оставаться девой. В том случае, если сексуальная мораль структурирует общество, девственность становится символом чистоты, а ее утрата расценивается как доказательство безнравственности, разложения, коллективного стыда. Женщины, выходящие замуж с порванной плевой, не укладываются в идеалы коллектива. Плева выступает анатомическим доказательством, что дети, родившиеся у той, что до брака была девственницей, будут любимы мужчиной, благодаря которому они появились в коллективе. Девственница и ее супруг пользуются почетом, тогда как та, что потеряла невинность до брака, объявляется предательницей, покрывает позором семью — всю целиком, и даже ее последующие поколения. Родившиеся вне брака дети ужасающим образом страдают от этой культурной репрезентации.
Плева как предмет социального дискурса
Плева — предмет социального дискурса, характеристика женской чистоты. Подчинившись правилам брака, она поддерживает мораль в семье; напротив, женщина «нечистая» заставляет своих родных стыдиться. В таком культурном контексте дефлорация, совершающаяся в первую брачную ночь, — это доказательство «правильного» морального облика женщины и силы мужчины, который сможет стать отцом. Утром всем гостям демонстрируются простыни с пятнами крови, и толпа принимается аплодировать той, которая, сохранив себя невинной для мужа, согласилась стать прочным звеном цепи — надежной участницей коллектива. Мужчина дается женщине, а женщина — обществу. Она может гордиться своей девственностью, утраченной в первую брачную ночь, — согласившись с тем, что коллектив посвятил ее чрево усилиям, направленным на дальнейшее выживание.
Чувство стыда или гордости, коренящееся в глубине души, зависит от культурного дискурса — иногда удивительно вариативного. Главное — это супружеская пара, маленькая ячейка общества и фабрика по производству детей. В подобном контексте секс — лишь средство структурирования группы и воспроизводства детей. Поэтому до IX–X вв. церемония бракосочетания совершалась у входа в церковь. Было достаточно того, что священник соединял руки жениха и невесты и соединял пару вслух. Лишь в XVII столетии и позднее брак стали заключать непосредственно в храме — там было заметно, беременна ли молодая[224]. Возможно, невеста даже гордилась тем, что ждет ребенка, и она даже представить не могла, что в Викторианскую эпоху подобная ситуация будет источником жесточайшего стыда.
До XVIII в. нотариально заверенный акт о заключении брака был важнее, чем религиозная церемония, — это и сейчас проходят в школе, изучая мольеровские пьесы. Социальное значение совершившегося было намного важнее, чем интимное соединение молодых. Вступая в сделку, женщина заверяла всех в том, что она девственна, а мужчина — что он обладает мужской силой. Даже государь не мог избегнуть этой необходимой гражданской и сексуальной процедуры. «Мужской орган короля не твердеет по причине грусти…» Однако король, у которого «не твердеет» член, не может воспроизвести потомство и передать свою власть. «Сексуальная слабость равнозначна потере трона»[225].