Жан Бодрийяр - Прозрачность зла
Другие культуры никогда не стремились ни к универсальности, ни к различию (по крайней мере до тех пор, пока им не начали насаждать их в виде опиума культурной войны). Они живы своим своеобразием, своей исключительностью, непреодолимостью своих ритуалов и своих ценностей. Они не тешат себя убийственной иллюзией - связать все воедино, иллюзией, которая вполне могла бы их погубить. Тот, кто является властелином универсальных символов отличия и различия, тот и властелин мира. Замышляющий различие является антропологически высшим существом (что естественно, ибо он сам и придумал антропологию). У него все права, ибо он их сам изобретает. А тот, кто не замышляет различие, кто не играет в игру различия, должен быть уничтожен. Именно это и происходит с американскими индейцами, когда на их землю высаживаются испанцы. Индейцы ничего не понимали в различии, они существовали в радикальном отличии (испанцы для них не различны, они боги, и этим все сказано). Именно это абсолютное преступление - непонимание различия - и было причиной того неистовства, с которым испанцы их истребляли, и которое невозможно объяснить никак иначе - ни экономическими, ни религиозными, ни какими-либо еще мотивациями. Будучи принужденными приспосабливаться к другой, уже не радикальной, форме отличия, когда отличие становится предметом сделки под тенью универсального понятия, индейцы предпочли коллективно принести себя в жертву. Вот почему они идут на добровольную смерть с такой страстью, дополняющей безудержное стремление испанцев к истреблению. Столь странное участие индейцев в собственном уничтожении - единственный способ сохранить тайну своего отличия. И Кортес, и иезуиты, и миссионеры, а позднее и антропологи (и даже сам Тодоров в "Завоевании Америки") становятся на сторону отличия, являющегося предметом сделки. (Исключение составляет Лас Казес, который к концу жизни предлагал просто прекратить завоевание и предоставить их собственной судьбе.) Все авторитетные умы продолжают верить в разумное использование различия. Другой в своем радикальном проявлении невыносим, его нельзя уничтожить, но нельзя и принять: таким образом, необходимо проводить в жизнь Другого, способного стать предметом сделки, Другого, который походил бы на различие. И здесь берет свое начало более тонкая форма уничтожения, при которой вступают в игру все гуманистические добродетели современности. Другая версия истребления - индейцы должны быть уничтожены не потому, что они не христиане, а потому, что они христиане в большей степени, чем сами христиане. Если их жестокость и человеческие жертвоприношения невыносимы, то не по причине жалости или нравственных побуждений, а потому, что эта жестокость свидетельствует о требованиях их богов и о силе их веры. Эта сила заставляет испанцев устыдиться несостоятельности собственных верований; эта сила выставляет в смешном свете западную культуру, которая, прикрываясь религиозным ханжеством, исповедует лишь религию золота и торговли. Своей беспощадной религиозностью индейцы заставляют западный интеллект устыдиться осквернения своих собственных ценностей. Их фанатизм ужасен, он подобен приговору, развеянию мифа о культуре в ее же собственных глазах (то же самое происходит сегодня с исламом). Подобное преступление необъяснимо и только само перед собой способно оправдать уничтожение. Не очевидно, что Другой существует для всех. Есть ли, скажем, Другой у дикаря, у первобытного человека. Некоторые отношения совершенно асимметричны: один может быть Другим для другого, но при этом этот другой не будет Другим для первого. Я могу быть Другим для него, а он - не быть Другим для меня. Алакалуфы с Огненной земли были уничтожены, так и не попытавшись ни понять белых людей, ни поговорить, ни поторговать с ними. Они называли себя словом "люди" и знать не знали никаких других. Белые в их глазах даже не несли в себе различия: они были просто непонятны. Ни богатство белых, ни их ошеломляющая техника не производят никакого впечатления на аборигенов: за три века общения они не восприняли для себя ничего из этой техники. Они продолжают грести в своих челноках. Белые казнят, убивают их, но они принимают смерть так, как если бы не жили вовсе. Они вымирают, ни на йоту не поступившись своим отличием. Им так и не суждено было ассимилироваться, ни даже достичь стадии различия. Они вымирают, не оказав белым даже чести признания за ними различия. Они неизлечимы. Для белых же, напротив, они представляют собой существа "другие", наделенные различием, но человеческие по крайней мере настолько, чтобы насаждать среди них Евангелие, эксплуатировать их, а затем и уничтожать. Во времена своей независимости алакалуфы называли себя "люди". Потом белые назвали их тем же именем, которым они стали называть белых: "чужие". И они сами начинают называть себя на своем языке словом "чужие". Наконец, в последнее время они называют себя алакалуфами, тем единственным словом, которое они еще произносят в присутствии белых и которое обозначает "дай-дай" - теперь они именуют себя лишь словом, несущим в себе информацию об их нищете. Сначала они были самими собой, потом стали чужими самим себе, потом утратили самих себя: трилогия имен, которыми этот народ последовательно называл себя, отражает историю его истребления. Разумеется, убийство - деяние тех, кто обладает универсальной способностью наблюдать различия и манипулировать ими в своих собственных целях. Алакалуфы с их самобытностью, не позволявшей даже представить себе Другого, неизбежно должны были потерпеть крушение. Но нет уверенности, что уничтожение этой самобытности по истечении длительного времени не станет фатальным и для белых; это будет реванш, одержанный радикальной необычностью, изгнанной прочь колониальным гуманизмом; став вирусом в крови белых людей, эта необычность и их обречет на исчезновение. Все подчиняется системе, и в то же время все ускользает от нее. Народы мира, которые делают вид, что ведут западный образ жизни, никогда до конца не принимают и втайне презирают его. Они остаются эксцентричными по отношению к этой системе ценностей. Их манера приобщения, их стремление зачастую быть более фанатичными поклонниками Запада, чем сами граждане западных стран, их подделки, изготовляемые из останков века Просвещения и прогресса обладают всеми чертами пародии, обезьянничанья. Когда они ведут переговоры с Западом, когда вступают с ним в сделку, они продолжают считать основополагающими свои собственные ритуалы. Может быть, однажды они исчезнут, подобно алакалуфам, так и не принявшим белых всерьез (в то время как мы-то относимся к ним весьма серьезно, будь то в целях ассимиляции или уничтожения; они даже становятся решающими негативными моментами в нашей системе ценностей). Может быть, однажды исчезнут и сами белые, так и не поняв, что их белизна есть лишь результат шокирующего сближения и смешения всех рас и всех культур, подобно тому, как белый цвет представляет собой амальгаму всех цветов. Но цвета можно сравнивать не иначе, как используя универсальную шкалу частот. Сравнение различных культур также возможно, только если прибегнуть к структурной шкале различий. Но эта игра асимметрична. Ведь только для западной культуры все прочие несут в себе различие. Что же до самих других культур, то белые для них не являют никаких различий, они просто-напросто не существуют, они - призраки из другого мира. Представители других культур меняют вероисповедание, в душе смеясь над гегемонией Запада, подобно тому, как догоны преподносят психоаналитикам подарки в виде снов, которые они сочиняют исключительно ради того, чтобы доставить удовольствие последним. Другие народы не уважают нашу культуру и не испытывают к ней ничего, кроме снисхождения. Если мы завоевали себе право порабощать и эксплуатировать их, то они, в свою очередь, позволяют себе роскошь нас мистифицировать.
Самое странное впечатление, которое оставляют произведения Брюса Четвина об аборигенах ("Тропы напевов", "Время грез"), - это то, что они совершенно озадачивают нас во всем, что касается реальности путей, поэтических и музыкальных маршрутов, песен, грез. Все эти рассказы озарены каким-то светом мистификации, оптической иллюзии мифа. Все происходит так, как если бы аборигены навязывали нам и нечто самое сокровенное и подлинное (миф в его наиболее загадочной, астральной форме), и нечто сверхсовременное и лживое: мы испытываем какую-то нерешительность в отношении рассказа в целом и глубокие сомнения по поводу его происхождения. Создается впечатление, что аборигены делают вид, что верят во все эти небылицы для того, чтобы мы смогли поверить в них. С каким-то злобным удовольствием они играют в секреты и недомолвки; они приоткрывают некоторые знаки, но правила игры - никогда; кажется, они импровизируют, угождая нашему воображению и не делая при этом никаких усилий, чтобы убедить нас в правдивости того, что они говорят. Такова их манера хранить тайну и насмехаться над нами, ибо мы, по сути, единственные, кто хочет верить в их сказки. Их секрет не в том, о чем они умалчивают; он целиком скрыт в нити рассказа, лежит на его поверхности, недоступной нашему пониманию. Это ироническая форма мифологии без внутреннего содержания. И в этом действе они оказываются высшими, а мы - примитивными существами. Белых людей так и не прекращают мистифицировать. Эта имитация ценностей для белых универсальна и возникает, как только мы пересекаем границы нашей культуры. Но по сути разве мы сами, не будучи ни алакалуфами, ни аборигенами, ни догонами, ни арабами, не смеемся над собственными ценностями? Разве мы не пользуемся ими с таким же позерством, с той же скрытой беззастенчивостью, когда сами в глубине души чувствуем, что нас мало убеждают демонстрации силы, парады технологий и идеологий? Но понадобится еще немало времени, прежде чем перед нами во всем своем сиянии предстанет утопическая абстракция универсального видения различий, в то время как другие культуры уже ответили на это тотальным равнодушием.