Гарри Гантрип - ШИЗОИДНЫЕ ЯВЛЕНИЯ, ОБЪЕКТНЫЕ ОТНОШЕНИЯ И САМОСТЬ
Данное затруднение проявлялось у женщины-пациентки, которая попеременно переходила от отклика к уходу. На более ранних стадиях анализа она ощущала вину из-за нетерпимости к своей семье, и в особенности к матери, если позволяла терапевту помогать ей в достижении какой-либо независимости от них. Долгое время спустя после того, как она перестала ощущать сознательное чувство вины, следы этого чувства вновь возникали в ее сновидениях при чередовании негативных фаз с позитивными на сессиях. После периода намного большего доверия ко мне, когда она почувствовала, что лечение действительно оказывает ей помощь и в ее работе, и между сессиями, она внезапно вновь отрезала себя от контакта. Она сказала: «Я утратила вас почти сразу же после того, как ушла от вас в последний раз, и всю неделю мне пришлось бороться с обстоятельствами в одиночку». Затем она рассказала сновидение:
«Я была со своей семьей, а затем оставила их, пошла куда-то одна и заблудилась. Я знала, что они сердятся на меня за то, что я их оставила, но я не могла найти к ним обратный путь».
Здесь мы сталкиваемся с реальным шизоидным затруднительным положением. Даже когда она отказывалась от своих первоначальных неудовлетворительных объектов в их интернализованной форме (в реальной жизни она все еще несла ответственность по отношению к престарелой матери и сестре), она не могла поддерживать содействующие ее личностному росту взаимоотношения с терапевтом и бродила в своем пустом изолированном сновидческом мире.
Еще более радикальное затруднение в связи с полной неспособностью принятия терапевтических взаимоотношений, несмотря на сознательную потребность в этом, проявилось в случае пациента-мужчины, который был исключительно ригидным в своем отчуждении. Когда он однажды пришел на сессию, то заметил: «Я чувствую растущее напряжение, но мне приходит в голову мысль: Я стар, но вы еще более старый. Чем старше становится человек, тем он менее привлекателен физически, и падает вероятность того, что его кто-то полюбит. По мере старения остается все меньше людей, которые могли бы меня любить подобно родителям. Слабеет поддержка других людей. Я сержусь, но если бы я проявил агрессию, вы бы стали возмущаться, и мы стали бы выяснять отношения. Лишь по той причине, что между аналитиком и пациентом нет личных отношений, я могу говорить о чем угодно». Я объяснил ему, что он хочет, однако боится видеть во мне реального человека, который может по-настоящему заботиться о его благополучии. Он же воспринимает меня как некий безликий профессиональный объект, называемый «аналитиком», для того чтобы терапевтические взаимоотношения не стали эмоционально живыми и реальными, ибо тогда ему придется столкнуться со всеми обусловленными глубоким нарушением затруднениями по поводу личных связей. Это была эффективная защита, которая остановила реальный прогресс в лечении, так что у него было лишь поверхностное улучшение. Я напомнил ему, как он однажды сказал, что может говорить только, если лежит на кушетке, не видя меня и «разговаривая со стеной». В такой ситуации вряд ли может появиться что-либо обладающее эмоциональной значимостью, и он будет в безопасности от приступов тревоги. Он ответил: «Я считаю какую-либо личную связь с другим человеком невозможной. Я действительно не знаю, что все это значит. Я хочу личных взаимоотношений, но я слишком гордый, чтобы попросить об этом, слишком независимый».
Если пациент не может расстаться с плохими психическими объектами в своем внутреннем мире из-за чувств вины и риска утраты эго, в каком смысле должен терапевт становиться реальным хорошим объектом, чья «любовь» поможет пациенту выйти из этой дилеммы к обнаружению его собственной подлинной самости? Гительсон в статье об «Эмоциональной позиции аналитика в психоаналитической ситуации» (1952) написал о том, что:
«Недавние продвижения в исследовании психотерапевтических функций психоанализа... указали на большое значение аналитика в качестве реального объекта».
Его статья, однако, ограничивалась, главным образом, рассмотрением контрпереноса, т. е. того, что «аналитик может приносить в аналитическую ситуацию препятствующие лечению эмоциональные факторы». Гительсон утверждает, что для компенсации этих факторов квалифицированный аналитик доводит до пациента
«интеллектуально сублимированное любопытство... Объектные отношения, которые он устанавливает с пациентом, должны включать в себя эмпатическое сочувствие, которое отличается от симпатической идентификации, и оказывать пациенту реальную поддержку, не считая себя в отношениях с пациентом ни всемогущим, ни беспомощным... Наконец, эмоционально открытую и гибкую [личность] в спонтанном состоянии продолжения самоанализа... (1952, рр. 3—4).
Все это, однако, не приводит к достаточно глубокому продвижению. Гительсон справедливо говорит, что
«аналитик как простой экран не существует в жизни. Он не может отрицать ни свою личность, ни ее воздействие на аналитическую ситуацию в качестве важного фактора» (р.7).
Поддержка, отличимая от чувства всемогущества и беспомощности, определенно требуется, однако сочувствие, «отличимое от симпатической идентификации», поднимает намного более тонкие вопросы, и здесь Гительсон, по всей видимости, отходит от своей позиции по поводу важности аналитика как реального человека в терапевтических взаимоотношениях. Хоум в «Концепции психики» (1966, рр.43-44) пишет:
«При открытии того, что симптом несет определенный смысл, и основывая свое лечение на этой гипотезе, Фрейд перенес психоаналитическое исследование невроза из мира науки в мир людей, потому что смысл является не продуктом причин, а творением субъекта».
Под наукой он подразумевает безличностное исследование мертвых фактов, объяснения их в терминах причин, а под миром людей он подразумевает личностное исследование живых субъектов в терминах смыслов и причин. Он утверждает, и я полагаю, справедливо, что мы можем получать знание о «живых субъектах» только посредством идентификации.
«Это дает нам понимание объекта (т.е. живого объекта или живущего субъекта), и в особенности, как он себя чувствует, и поэтому, как он будет себя вести».
При том условии, что понимание является точным и освобожденным от проекций, «познание через идентификацию дает нам точную информацию, и такую информацию, которую нельзя получить никаким другим путем». Именно «такой способ познания используется аналитиком в анализе». Тогда, отрицая, что «эмпатическое сострадание» аналитика — это то же самое, что и «симпатическая идентификация», Гительсон отрицает те единственные средства, с помощью которых аналитик вообще может получать «знание» о своем пациенте в подлинно личностном смысле. Аргументация Гительсона должна была бы логически завершаться утверждением, что психотерапевтическая связь является подлинно личностными взаимоотношениями, однако он отошел от этой идеи, когда написал:
«Личность [аналитика], однако, далеко не является главным инструментом терапии, которую мы называем психоанализом.
...Для аналитика первостепенно важно вести себя так, чтобы аналитический процесс продолжался на основании того, что приносится в него пациентом» (1952, р. 7).
Конечно, легко сказать, что Гительсон опасается застревания аналитика в невротической эмоциональной связи с пациентом. Но этого можно избежать лишь посредством зрелости терапевта, а не поддерживая теорию терапевтической связи, которая отрицает ее всецело личностную природу. Личности родителей являются главными инструментами в воспитании ребенка. То, что пациент приносит в анализ, является, в своей основе, скрывающейся за всеми его защитами потребностью в связи с кем-либо, кто в loco parentis даст возможность для его роста, потребность, которая должна удовлетворяться тем, что аналитик приносит в анализ.
Гительсон почти, однако, не в полной мере подходит к этому моменту, когда заключает, что
«поддерживающий — психотерапевтический —фактор в проведении анализа, реальная эго-поддержка, в которой нуждается пациент, лежит в актуальных, опирающихся на реальность отношениях аналитика» (р. 8).
И
«аналитик должен открывать себя в такой степени, которая требуется, чтобы пациент почувствовал реальность актуальной межличностной ситуации» (р. 7).
Но он все же не говорит о природе специфического элемента в «реальности актуальной межличностной ситуации», которая удовлетворяет потребность пациента. Например, человеку обычно не приходится «открывать себя в столь большой степени» как особого индивида; личные интересы аналитика, его дружеские связи, семейная жизнь, история не слишком важны для пациента. Что действительно волнует пациента, и на самом деле это единственная вещь, которая по-настоящему его волнует, что бы другое ни возникало в их отношениях, так это то, обладает ли терапевт как реальный человек подлинной способностью оценивать, заботиться, понимать, воспринимать пациента как человека. Очевидно, каждый терапевт будет чувствовать, что испытывает более естественную близость к одним пациентам, чем к другим, но если он может действительно и по-человечески заботиться и понимать, тогда его отношения становятся терапевтическими. Эта не ищущая выгоды личная «любовь» (агапе, не эрос) является подлинной родительской любовью, отношением к ребенку не как к куску глины, из которого надо что-то лепить, и не как к чему-то такому, что должно приспосабливаться к удобству родителей, или должно осуществлять их честолюбивые желания, или нечто в таком роде. Это способность уважать внутреннюю реальность другого человека и заботиться о ней (а также его внешнюю реальность) и находить подлинное удовлетворение в помощи другому человеку, будучи при этом самим собой. Необходимо быть достаточно реальным человеком для пациента, с тем чтобы дать ему шанс самому стать реальным человеком, а не набором защит, или ролью, или конформистской маской, или массой неснятого напряжения. Если пациент не может встретиться с личной реальностью в терапевте, он не сможет отказаться от борьбы за поддельную реальность посредством внутренних плохих объектных связей и внешних принудительных усилий.