Иван Болдырев - Время утопии: Проблематические основания и контексты философии Эрнста Блоха
(Интересно, что в 1935 г. Блох в своих путешествиях во времени и между временами еще с надеждой смотрел на Восток, считая, что культурная политика большевиков шла правильным путем и органический, хтонический элемент социальной общности вполне удачно повенчан с правильным идеологическим курсом.)
Философско-исторические размышления Блоха явно стали одним из источников вдохновения для «Диалектики просвещения» Хоркхаймера и Адорно. Активным сторонником Блоха был Томас Манн, который сам в статье «Культура и социализм» писал о том, что нужная Германии идеология родится только тогда, когда произойдет встреча Маркса и Гёльдерлина[77]. Теория неодновременности оказалась востребованной в самых неожиданных формах. В частности, ее взял на вооружение Р. Козеллек, выстраивая свой проект истории понятий[78]. Для Козеллека понятие есть одновременность неодновременного, соединение в концентрированной форме разных практик, как тех, к которым понятие отсылает здесь и сейчас, так и отживших, архаичных, ни о чем не говорящих современному человеку. Это недифференцированное целое и позволяет понятию быть понятием.
Характерной особенностью политико-философской и идеологической позиции Блоха, проявившейся в том числе и в «споре об экспрессионизме», который он вел с Лукачем и другими ортодоксально настроенными марксистскими теоретиками[79], был императив: изучать и вовлекать в идеологическое строительство элементы не только архаических учений и мировоззрений, но и модернистской эстетики, авангардного искусства. Отчасти этим оправдывается стремление к философскому синтезу, увлеченность Блоха иудейским мессианизмом и т. д. Кроме того, и по риторике, и по духу довоенные взгляды Блоха вполне удачно соотносились с правоконсервативным мышлением. В письме Лукачу в 1915 г. он говорит о своих прежних пруссаческих идеалах (Br I, 164), а в 1-м издании «Духа утопии» – о гении немецкой нации (GU1, 303)[80]. Однако Блох быстро понял, что «консервативная революция» – путь в никуда, что романтические идеалы вне и помимо социальной критики, вне ереси легко поставить на службу status quo, что оборотническая, диффузная логика мифа навевает вечный сон на ничего не подозревающее человечество. Не последнюю роль в таком полевении сыграло и общее увлечение марксизмом, в особенности – марксизмом Лукача.
Конечно, Блох не занимается, подобно Розе Люксембург (чьей памяти он посвятил свою последнюю книгу), экономическим анализом в духе Маркса. Для него важно было не потерять спонтанности, чутко реагировать на текущую политическую ситуацию, от которой подробный и многократно опосредованный экономический анализ мог серьезно отвлекать. Блох особенно подчеркивает реальное воздействие важных элементов «надстройки» на «базис», настаивает на их диалектической связи с реальным историческим процессом. Вместе с тем еще в «Духе утопии» он замечает, что марксизм как критика политической экономии движется по направлению к критике чистого разума, для которой еще не написано критики практического разума (GU1, 407f.). В молодости Блох мыслил марксизм как программу освобождения человека от гнета материального производства, освобождения, которое готовит его для служения более высокого, – но потом само это освобождение и стало главной движущей силой его собственной философской идеологии.
В зрелых работах Блох мыслит свою философию будущего как дополнение к критике настоящего – наряду с вопросом: «Что я могу знать?» следует отвечать и на вопрос: «Что я должен делать?». Речь, разумеется, не идет о том, что марксизм был теорией, а теперь должен быть дополнен практикой. Необходимо диалектическое взаимодействие моральных постулатов, регулирующих цели, наброски (проекты) будущего, и критики реальных условий социального действия, ограничивающих его здесь и сейчас. Такие проекты будущего – это пробные модели, а не заранее заданные рецепты и статичные картины будущей жизни, и их реализация, разумеется, влияет на сами модели.
Именно в этом контексте следует понимать и различение «холодного» и «теплого» течений в марксизме[81]. Если «холодный» марксизм занят объективными тенденциями общественного развития, то «теплый» – его целями. Блох словно вторит о. С. Булгакову:
В социализме следует различать «цель», или идеал, и движение, или практику. Последняя составляет предмет научной политической экономии и реалистической социальной политики, первая принадлежит к области верований и упований религиозного (в широком смысле слова) характера[82].
«Холодный» марксизм – это, по сути дела, исторический материализм, то есть научный анализ исторически конкретных форм производства и культуры, идеологий, Блох же, как «теплый» марксист, считает, что нужно обернуть известную Энгельсову последовательность «Развития социализма от утопии к науке» и поставить вопрос иначе: от науки к утопии, к натурализации человека и гуманизации природы, открыть в марксизме практическое и этическое измерения (см., например: AC, 349–350), а описанную Вебером рационализацию и расколдовывание мира обратить в пророчество[83]. Сначала нас ведет аффект – удивление, шок, надежда, – и без этого марксизм немыслим, а потом мы опосредуем наш утопический поиск исследованием конкретных ситуаций. Социально-политическая мысль Блоха – словно бы упрек нечистой совести инженеров-прагматиков, занятых текущим общественным проектированием и Realpolitik и давно утративших способность «переключать регистры», отвлекаясь от сиюминутных задач.
Надо сказать, что отношение Блоха к марксизму, конечно, менялось. Основной причиной этих изменений было, по-видимому, то впечатление, которое оказала на него гегелевско-марксистская идеология «Истории и классового сознания», о которой ниже. В «Духе утопии» Блох весьма сдержан по отношению к Марксу, коммунистическое государство для него – в лучшем случае нечто предварительное, этап на пути к полному преодолению внешней организации и регламентации жизни, к освобождению душ и к новой церкви, а сам Маркс – лишь один из пророков, учение которого нужно серьезно скорректировать, не поддаваясь ортодоксальной бюрократической риторике и не забывая о том, что марксизм был и остается теологией, и только во вторую очередь – экономической теорией[84]. Без теологии, как без карлика, запрятанного под шахматным манекеном, историческому материализму не выиграть своей главной партии – этот образ из Беньямина mutatis mutandis можно использовать и для характеристики той философской ситуации, в которой находился Блох. Капиталистический ад, душа, грех, мессия, спасение – только в этом концептуальном ряду возможна истинная революция.
В «Духе утопии» путь вовне – это путь внутрь, а банальный марксистский атеизм ничего не может дать человеческой душе (GU2, 303–307). Социалистический проект у раннего Блоха на деле подчинен гностическому[85]. В «Принципе надежды» позиция уже иная:
Лишь марксизм первым принес в мир такое понятие знания, которое, по сути своей, связано не с тем, что стало (Gewordenheit), а с тенденцией, с тем, что близится; так впервые в область теоретико-практического постижения вводит он будущее (PH, 160)[86].
Марксистская философия для позднего Блоха – это и есть философия будущего, философия действия и порождения этим действием новой субъективности. Дж. Стайнер совершенно прав, когда пишет, что Блох придает марксистскому дискурсу новый стиль, соединяет волю к освобождению с эмблематикой литературной традиции, в которой Одиссей, Прометей или Фауст становятся не менее значимыми героями, нежели пролетариат и буржуазия[87].
Марксистскую политику надо было не только «теологизировать», но и эстетизировать. Для Блоха – как раннего, так и позднего – политика и искусство были если и различимы, то несмотря на это зависимы друг от друга столь сильно, что разделять их он не видел смысла. Более того, эстетический жест помогал держать удар в политике, политика была непредставима без эстетического начала, в художественном образе как бы в концентрированном виде объединяются все элементы метафизики мгновения, даруя политическим принципам чувственный облик, наглядность. Философское усилие Блоха можно было бы даже определить именно как политическую артикуляцию эстетической интенсивности, художественного поиска самости. Это было очевидно для Блоха и когда он писал антивоенную книгу «Дух утопии», и когда он, выпустив антифашистский труд «Наследие нашей эпохи», писал Брехту в ответ на его критику, что именно эссеистика, свободный, литературный стиль, а не научный трактат, соразмерны времени[88]. Впрочем, такое сочетание у Блоха – особенно в поздних, систематических работах – было подчинено более общему синтезу, став частью гигантского манускрипта, на котором автор выводил (или отыскивал) письмена утопии[89].
Экскурс: Блох и ХайдеггерЭкзистенциальный пафос ранних текстов Блоха, его чувствительность по отношению к повседневности, «подручности» вещей позволяют провести параллели с работами Мартина Хайдеггера. Точки соприкосновения у них были: оба интересовались переживанием подлинной жизни, оба центральное значение в событии философствования придавали мысли о мгновении и удивлении[90]. Критика Блохом отчужденной технической цивилизации вполне созвучна критике, развитой в работах Хайдеггера 1940-1960-х годов[91]. Однако Блох всегда критически (пусть и не всегда справедливо) относился к младшему современнику, и здесь со всей отчетливостью обнаруживается, сколь существенным для утопического проекта был марксизм. Бытие в «фундаментальной онтологии» Блох считал статичным и лишенным исторического изменения, динамики «еще-не-бытия», а экзистенциализм в целом – оторванным от социального праксиса, ущербным и зацикленным на собственной болезненной, мрачной субъективности философским течением[92]. У Хайдеггера Блох находил некую странную безысходность, однообразную и ограниченную озабоченность повседневностью и однозначную ее критику, неспособность изнутри отчаяния и заброшенности, во-первых, определить свое место в истории и, во-вторых, решиться на действие (PH, 118f.)[93]. Пессимизм экзистенциальной заброшенности Блох всегда противопоставлял оптимизму и особой темпоральности будущего, бытия в модусе ожидания и предвосхищения; страху, заботе, отчаянию, «выживанию»[94] – активное преобразование мира; «забвению» бытия – его неоконченность. И если Хайдеггер опирается на изречение Новалиса о том, что философия – это стремление повсюду быть как у себя дома, то для Блоха истинный смысл метафизики – не возвращение домой, а движение к тому дому и к той родине, которых мы еще не видели и не изведали, к земле обетованной. Николай Бердяев, между прочим расстриженный марксист, внимательно следивший за новыми веяниями в европейской философии – и справа, и слева, – здесь солидарен с Блохом: «Безбожие… философии Гейдеггера в том, что для нее забота и современность бытия непобедимы»[95].