Владимир Юрасов - Враг народа
— О, герр майор! Это так любезно! Я не знаю, как вас благодарить.
— Не вам, а мне нужно вас благодарить, — и, испугавшись за двусмысленность, поспешно добавил:
— я беспокоился за квартиру, а теперь буду спокоен.
Во время разговора Федор старался не смотреть на девушку. Он не видел ее, но знал, что она стоит сбоку, у печи, и что ей, может быть, неловко и даже стыдно за мать, как это бывает с очень молодыми людьми. Но потом повернулся и, обращаясь уже к ней одной, сказал:
— Разумеется, если вы согласны и если это… не оскорбляет как-нибудь вас.
Она потупилась, что-то прошептала, потом взглянула и он угадал по глазам: «Я благодарю тебя, я знала, что ты — хороший».
И Федору стало так хорошо, что он поторопился откланяться и вышел, сказав, что сейчас придет шофер и расскажет остальное.
Карл сидел за рулем и недоумевал, что могло задержать хозяина.
— Карл, эта девушка согласна присмотреть за квартирой. Вот ключи, расскажи ей что и как, где уголь и прочее. Условия скажи такие же, как и той уборщице, но не говори, что сто марок, а сто пятьдесят — понял? — одним духом выпалил Федор.
Карл лукаво поглядел на хозяина, молча взял ключи и вылез из автомобиля. Федор сел на его место и включил мотор.
Минут через пять Карл вернулся. Федор знал, что девушка смотрит из окна.
— Вперед, Карл!
Автомобиль дернул. Федор быстро оглянулся и скорее угадал, чем увидел, глаза за занавеской.
И только, когда выехали на берлинское кольцо автострады, вспомнил:
— А шубу-то забыли, Карл!
— Майн Готт, герр майор! Что же делать?
— Ничего, оказывается, совсем не холодно, — и засмеялся. Засмеялся и Карл.
Вскоре по сторонам автострады замелькали однообразные зимние пейзажи средней Германии.
Карл вел машину ровно. Езда успокаивала. Федор стал думать о предстоящей поездке.
Сначала в Лейпциг — надо достать две меховые шубы: одну жене замполита, чтобы «не настучал» на коменданта и на него, Федора, другую — Соне в подарок, — наверное, по-прежнему ходит в стареньком, перешитом из маминого, пальто. А потом в Нордхаузен, в дивизию. И снова обрадовался предстоящей встрече с товарищами. Федор в марте 1945 года был ранен в ногу, из госпиталя попал в комендатуру, дивизия расквартировалась в Тюрингии. Его фронтовой друг Вася по-прежнему служил начальником связи дивизии. Когда ездил в отпуск, заезжал к Федору в Берлин, но вернулся через Дрезден, так что Федор его не видел. Там и машину можно достать — в Тюрингии осталось много автомобилей — американцы почти ничего не взяли.
Баранов просил еще белья при случае купить. Федор подумал, что и белье для гостя, но полковник даже руками замахал: «И не думай! С ума сошел! Он и так дуется, что я тебе о машине рассказал».
«Да, напуганы они теперь — эти тыловые начальники. Когда летом понаехали, хватали все, что под руку попадалось: кто повыше — такие, как этот, «ответственные товарищи» — целыми вагонами грузили — мебель, ковры, одежду; кто помельче, — ходили по комендатурам и клянчили из реквизированного, или шарили по оставленным жителями домам, собирая Бог знает что». Федор вспомнил, как однажды комендантский патруль задержал майора-«сабуровца», какого-то заводского диспетчера. Привели в комендатуру. Федор в тот день дежурил. В мешке майора оказались старые платья, грязное белье и пар тридцать рваных чулок. Федору было стыдно перед солдатами, когда те вытряхивали из мешка грязные немецкие обноски.
Вакханалия с «барахольством» в Германии кончилась скандалом: МВД обнаружило в эшелонах с демонтированным оборудованием заводов вещи и мебель, какого-то министра сняли с работы, нескольких заместителей министров и начальников Главков исключили из партии.
Теперь на границе таможня возвращающимся из Германии разрешает провозить ограниченное количество вещей, требуя на все счета или документы.
«То, что сняли с постов и выгнали из партии московских заправил, — это правильно: они и так имели в Москве все в кремлевском и других закрытых распределителях. Но правильно ли было, что других, обыкновенных людей, двадцать восемь лет не имевших ни платья, ни белья, ни чулок, за войну износивших последнее, правильно ли, что солдат, выигравших эту войну, лишили добытой такой дорогой ценой возможности приобрести и привезти домой самое необходимое для себя и своих оборванных семей? И так ли уж был виноват тот «майор», когда собирал брошенные старые вещи? Его жена и дети никогда не имели даже такого белья и такого количества рваных чулок!»
Все эти строгости и ограничения на границе совсем не означали борьбы с ограблением Германии — советское государство продолжало реквизировать и вывозить в адреса своих торговых и промышленных учреждений тысячи эшелонов с оборудованием, товарами, скотом, вещами, мебелью, музейным имуществом. По всем провинциям уже начали организовывать пункты Министерства Внешней Торговли по закупке у немецкого населения драгоценностей, хрусталя, ковров, картин, расплачиваясь за все это райхс-марками, захваченными в немецких же банках. Все это шло в валютный фонд Государственного банка для закупок заграницей или для продажи советскому населению, которому, чтобы что-нибудь купить, приходилось работать изо всех сил на то же государство.
Федор даже усмехнулся: «Социализм!» — и вспомнил плачущего старика-хозяина мастерской. Ему снова стало жалко того и стыдно. «Правда, — война, правда, — у нас и таких станков не хватает, правда, что немцы тоже вывозили из Советского Союза, но старика, все-таки, жалко. Как он теперь будет жить? Ужасная путаница. Хорошо им — Баранову, Моргалину, «гостю» и другим; их не трогает ни судьба старика, ни судьба этой старухи, у них просто: воевал с нами — расплачивайся. А эти воевать так же хотели, как и наши». Федор, сколько ни старался, никогда не мог понять «государственных интересов», если «интересы!» эти делали людей несчастными.
«Ужасная путаница — политика, государство: люди создали этих уродов, уродцы подросли и стали пожирать самих людей. «Чтоб был человеком…» А что значит быть человеком, когда все перемешалось — понятия, оценки, что хорошо, что плохо. Угождай государству, старайся изо всех сил — убивай, грабь, подличай для него и ты будешь героем, знатным человеком. И то не всегда: переменит власть направление своей политики — и то, что вчера было хорошо, станет преступлением». Федор вспомнил годы, когда за любовь к России, к русскому, национальному, людей сажали в тюрьмы, расстреливали за «великодержавный шовинизм», теперь за самое крайнее восхваление русского та же власть награждает орденами. А антисемитизм?… Раньше антисемитизм был преступлением против человеческого общежития, а теперь член Политбюро Вознесенский говорит «жид», а заместитель председателя Комиссии Партконтроля Центрального комитета Шкирятов кричит на в чем-то провинившегося замминистра — еврея — «жидовскими штучками стали заниматься», — как об этом весело рассказывал Баранову полковник Елизаров. Вспомнил институт — за пять лет переменилось около десяти профессоров: одних арестовывали, присылали других — те говорили другое, потом арестовывали и этих, присылали третьих, — так что студенты переставали уже что-нибудь понимать! «А историческая школа Покровского!»… «Быть человеком»… Что есть человек? — Материал, песчинка материала в непонятной и чуждой для него политике. Кому сказать, что не понимаешь? Кого спросить? — Нельзя, погибнешь. Жить же, ни о чем не думая, никому не мешая, тоже нельзя: «аполитичность» — государственное преступление. Если нацисты говорили немцам: не думайте, за вас думает фюрер, то у нас говорят: нет, думайте, но думайте так, как думает товарищ Сталин! Попробуй сказать, что не хочешь думать или что не понимаешь!… Хорошо было Робинзону Крузо, — теперь необитаемых островов нет, ни в полном, ни в переносном смысле».
«Какими же мы наивными были в войну! Думали, что все переменится. Ничего не переменилось. Посулили какую-то волю, обнадежили, чтобы лучше воевали, а как победили, — еще крепче прикрутили гайки».
Федор по какой-то ассоциации вспомнил берлинский ботанический сад: от бомбардировки вылетело стекло крыши, ветки одного дерева, изменив направление, потянулись в отверстие к небу, к солнцу и, выйдя наружу, буйно разрослись. Стали оранжерею ремонтировать: срубили разросшиеся ветки, всунули обрубки вовнутрь, застеклили крышу, и опять дерево стало расти в искусственной атмосфере. «Так и народ — война рванула, нарушила искусственный порядок колхозов, государственной торговли, хозяйства — открылось окно, и народ — крестьянин и городской ремесленник — совсем не капиталист! — без партии, без программ, без «плана», естественным чутьем, инстинктом живого человека потянулся к вольному воздуху и, как после тяжелой болезни, встал и пошел, пошатываясь. Поэты неуверенно, но искренне и вдохновенно запели новые песни, и сразу полюбились они народу. Но кончилась война, срочно стали «ремонтировать» — стали рубить ветки в народе, засунули под крышу «порядка» и замолкли певцы, завели грамофонную пластинку…»